Серенада на трубе - Сынзиана Поп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два засохших яблока мы поделили. Одно — ей, одно — мне. Иногда это были не яблоки, а что–то другое. Манана воровала ради меня. Она воровала во имя справедливости.
— А если тебя поймают? — спрашивала я.
— Поймают, меня?! — И это была не грошовая смелость, это была настоящая смелость.
На самом деле воровала Эржи. Манана укрывала. Эржи — для Мананы, Манана — для меня, Эржи — из жалости, Манана — из страха. Она говорила, что защищает меня. И не только говорила, но и думала. Она защищала меня двумя сухими яблоками. Она прятала их и принесла себя в жертву. А ведь гораздо легче принести себя в жертву ради другого. И умереть гораздо легче от руки другого, чем от своей собственной. Но Манана не могла сама лишить себя жизни, слишком слабы для этого были ее руки. А это совсем другое дело, когда смерть приходит с одной определенной стороны, когда ты уже не можешь выбирать, когда твердо знаешь, откуда она придет.
И Манана знала. Потому она и защищала меня сухими яблоками, защищая на самом деле самое себя. Она хотела забыть. Она прятала для меня и мысленно грозила золотым зубом, и эта борьба за правду была настолько всеобъемлющей и настолько глубоко была в ней сокрыта, что никто бы не принял ее за страх смерти. Никогда бы не принял.
Не знаю, о чем были письма. Они связаны были резинкой. Несколько оранжевых конвертов, выцветших, местами исписанных тонкими буквами. Манана никогда не просила читать их ей, и именно потому, мне кажется, она много о них думала. Подозреваю, что она выучила их наизусть еще тогда, когда хорошо видела. Она часто говорила сама с собой, и некоторые фразы жили в этих оранжевых конвертах. Слишком уж они не вязались с тем, что она говорила раньше. Это были странные, цветные слова, слова из других краев, очень подходящие к Манане, какой она глядела с семейных фотографий, и очень неподходящие к ее теперешнему виду. А мне, когда я их слышала, хотелось спать. И я постоянно спрашивала Эржи про историю с Мананиным полицейским, потому что, хоть она всегда говорила, будто ничего не знает, я могла поклясться, что письма были от него. И Манану я тоже спрашивала:
— Что за история с полицейским? Говори, наконец! — А она пугалась, закрывала глаза и принималась тихонько хныкать.
И на этот раз я снова спросила ее, я умоляла ее:
— Скажи, скажи мне все, я уезжаю, а ты останешься со своею тайной. Не будешь жалеть?
Она перестала плакать, вздохнула и уронила золотой зуб. Я подняла его и положила снова ей на ладонь.
— Скажешь?
Манана говорит плохо. Слова не помогают ей. Она от них тает. Они же обкрадывают ее и удирают после четырех фраз. В ней все — сплошное кладбище.
— Читай письма! — шепнула она.
— Ты так хочешь, честное слово?! — спросила я.
— Читай! — попросила она. — Читай письма.
Я взяла пакет с ее колен и развернула его. Я сняла с писем старую, двадцатилетней давности резинку, и конверты почувствовали себя прекрасно. Они шуршали, как новые, почти новые. Потом я раскрыла конверты и вынула письма. Я вынула их и развернула.
— Манана, ты сумасшедшая? — спросила я.
— Читай, читай! — задыхаясь, просила она.
Она вспыхивала, точно лампа перед тем, как погаснуть.
— Хорошо, — сказала я, — если ты уж так хочешь! И я откашлялась и…
— «Дорогая Манана».
— Мария Онига, — сказала она улыбаясь.
— Мария Лауф, — возразила я, — так звали твоего мужа.
— Онига, Онига, — сказала она. — Мое девичье имя.
— Да, но, когда появился полицейский, ты была вдова. Вдова Лауф. Фон Лауф то есть, прости. Усатик был герцог, ведь правда?
— Онига, — сказала она и снова захныкала. — Читай, читай, прошу тебя.
— Дорогая Мария Онига.
— Мэриоарэ, — сказала она, — так красивее.
— Ах, боже мой, ну ты и капризная, — пожаловалась я. — Мы просидим так до ночи.
Она снова захныкала.
— Ну все, не канючь. Давай читать. «Дорогая Мэриоарэ Онига. Я увидел Вас у Тымпы, и Вы мне понравились. Вам очень идет зеленая шляпа с охотничьим пером. Жаль, что я не смог обратиться к Вам, но я был при исполнении служебных обязанностей. Такова уж моя судьба полицейского — стоять по воскресеньям на аллее, когда в павильоне играет духовой оркестр. Вы видели, сколько было народу? В основном сборная солянка: солдаты и служанки; держась за мизинцы, они прохаживались взад–вперед и щипали друг друга. Почему это все солдаты и все служанки на свете друг друга щиплют? Они щиплются каждый четверг и каждое воскресенье с пугающей регулярностью. Щип, щип. И снова щип, щип. И так все время».
— Ы–ы–ы-ы! — снова захныкала Манана.
— Подожди! — сказала я. — Имей терпение. Хочешь, я буду читать не подряд, а только то, что про тебя? Хочешь?
— Читай! — сказала она. — Читай!
— «Итак, они щиплются. Какового желания у меня относительно Вас не возникает. Хотя я Вас сразу выделил в этом потоке людей. Вы были очень красивы».
Манана повернула голову на мой голос, направив на меня свои голубые прожекторы. Она навострила уши. Тоненькая косичка отделилась от пучка и висела у нее на плече, как веревочка.
— «Вы были очень красивы, — повторила я. — Когда–нибудь я убью на охоте страуса, чтобы дать самое прекрасное перо из его хвоста Вам для шляпы. А пока остаюсь с изысканностью Ваш Валер».
— Леонард, — запротестовала Манана и застенчиво засмеялась.
— Леонард? — удивилась я. — Полицейский Леонард? Звучит потрясающе. Полицейский Леонард, — произнесла я, — полицейский Леонард. — И была очень счастлива. — Письмо номер два, — объявила я.
— Это длиннее, — сказала Манана. — Это немного подлиннее.
— Да, — сказала я. — Конечно. «Дорогая Мэриоарэ Онига, в самом деле, что нужно было от Вас тому пенсионеру, который сидел рядом с Вами на скамейке? То, что я еще не заговорил с Вами, не означает, что я Вас не уважаю. Но нет нужды обязательно произносить слова, чтобы дать понять о чувствах. Я был взволнован до кончиков усов».
— У него не было усов, — запротестовала Манана.
— Нет, были, Манана, пожалуйста, прошу тебя, я именно таким себе всегда его представляла. С усами, с животом и с золотым шлемом на голове.
— Нет, — сказала Манана, — он был без усов. У Лауфа были усы.
— У обоих были, Манана, и у Лауфа и у Леонарда, что, разве это невозможно? Тогда ведь носили усы.
— Нет, — сказала Манана, и ее голубые глаза выражали такую твердость, что, казалось, на них можно было бы опереться и сделать стойку.
— Хорошо, — сказала я, — не хочешь — не надо, но знай, что он был бы потрясающ с усами, он был бы самым красивым среди полицейских, Манана. С усами и с золотым шлемом. Бес–по–доб-ный!
— Ы–ы–ы-ы! — захныкала она снова, и я продолжала читать.
— «Я был взволнован до самого того места, где могли бы расти горделивые усы. Но вы и не почувствовали и не могли почувствовать, сидя рядом с этим напористым пенсионером. Как он смотрел! Может, вы хотите сказать — я вру?»
Манана стыдливо рассмеялась и опустила голову.
— «Я нарочно подошел поближе, чтобы Вас видеть. Вы себя хорошо чувствовали. Не сказал бы, что Вы собирались уйти. Вы играли замочком сумки и хоть и не улыбались, но были близки к этому. Видно было по глазам, а глаза ведь никогда не обманывают. Потому я выхватил саблю, вызывая его на дуэль, и в тот вечер я убил его, спасая себя от страдания. Потому что я Вас уважаю, дорогая Мэриоарэ Онига, и более того. Я вас люблю. Леонард».
Манана плакала. Зрачки скользнули у нее к носу. Каждая слеза в какой–то момент казалась маленьким глазом, мгновение она смотрела на тебя и скатывалась вниз. Я подняла ей голову.
— Ну–ну, — прикрикнула я. — Так не пойдет.
Но она продолжала вздыхать, склонив голову на плечо.
— Ладно, больше читать не буду, — сказала я. — Ты ведь сама меня просила.
Она была такая славная: маленькая, с кулачок, головка, заплаканные глаза, седые спутанные волосы, заканчивающиеся этой тоненькой косичкой, которая выглядывала теперь из–за уха.
— Манана, ты как Микки — Маус, — сказала я. — Я очень тебя люблю. Пожалуйста, не плачь, с Леонардом ничего не случится. Все, что делается во имя любви, побеждает. Только половинчатость идет прахом. Понимаешь? Ты его любила, он тебя любил, ты убежала с ним, неважно, что потом ты вернулась. И что они сказали — неважно, и как себя вели — тоже. Все равно ты в выигрыше. Потому что у тебя хватило смелости сделать это. У тебя хватило смелости со всем порвать, с ними, и с воспоминанием о фон Лауфе, и с твоим тогдашним возрастом, со всем, что ты тогда делала и что было не по тебе, хотя ты делала это очень долго, думая, что это и есть жизнь. Но это было не так. Ты видела, что это было не так, и потому нужно было убежать с Леонардом, нужно было набраться такой смелости — я даже не знаю, откуда она у тебя! Понимаешь? Потому что, если б она у меня была, я бы смоталась отсюда вовремя и теперь они не выгоняли бы меня из дому. Манана, я хочу, чтобы ты поняла: здесь не в стыде дело. Мне совсем не стыдно, здесь не существует стыда. Что бы мы обе ни делали, они превзойдут нас во всех отношениях. Не в стыде дело, понимаешь? Дело в другом.