Серенада на трубе - Сынзиана Поп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я никогда не видела города сверху. И теперь глядела, как он сияет, освещенный закатом. Вокруг меня карабкались в небеса стены древней крепости, огромные бастионы, как чугунные цилиндры, каменные своды, местами перекинутые через улицы, и сгрудившиеся дома, здания с башенками, сторожевые башни, зубцы с золотыми расплавленными черепицами. У окон развевались белые ленты, укрепленные на крышах, и зеленые петухи время от времени хлопали крыльями. Только кошки, как пятна, дремали на солнце, да старинные каменные церкви стояли коленопреклоненные, как слоны. И медовый мягкий воздух разливался над городом, пропитывая его янтарем.
Я подошла к краю трибуны, взглянула вниз, и мне стало не по себе. Тысячи глаз впивались в меня — ясные и вопрошающие, и они завораживали меня, как водолазов — воды океана. Я глубоко вдохнула воздух и сделала акробатический прыжок в их беспредельное любопытство. Они хотели погубить меня или спасти.
— Господа и дамы, — сказала я, и мертвая тишина простерлась над городом.
— Господа и дамы, теперь уж ничего не поделаешь. Он взорвался окончательно. Я видела, как из окна шел дым. Я не виновата, не я его убила. У меня нет свидетелей, друзья всегда исчезают вовремя, но я не виновата. Это он сам себя убил всеми грехами, которые в нем жили, а их было много. Прошу вас, поверьте мне. Вот честное слово.
Недоуменный ропот пронесся по толпе, но все остались на месте.
— Я ничего сама не выбирала. Я была принуждена подчиняться обстоятельствам, но никто не может меня наставить соглашаться с тем, что мне предписывали. Я не хотела идти в их дом, меня привезли туда насильно, чтобы воспитывать. Но это — не настоящее воспитание. Все не настоящее. Меня поймали, я курила в клозете, но наказали не потому, что для здоровья вредно курить с пятнадцати лет, а за сигарету, которую я взяла из серебряной коробки. За принесенный им убыток, потому что убытком они считают даже понапрасну сожженную спичку. Все знают, что Мезанфан никогда не научит нас французскому, она сама его как следует не знает, и все же уроки продолжаются. Мезанфан необходима, как необходимы уроки музыки для К. М. Д., хотя из нее никогда не выйдет пианистки или чего–нибудь в этом роде. Способности у нее самые заурядные, но надо поддерживать идею гения — это возвысит морально весь клан. Так же как надо поддерживать идею чести, хотя честь там не сыщешь днем с огнем, идею вежливости, традиции, древности рода, хотя единственные аргументы — это кренделя воска вместо лампочек, ну разве это не фальшь? Делать самим восковые свечи, когда на всем свете горят электрические лампочки? Эти идеи совсем меня не греют. Что касается меня, то мне нравится то, что сделано от всего сердца, даже если это не называется «цивилизацией»:
Несколько застенчивых аплодисментов, до меня долетевших, вдруг придали мне смелости. Я откашлялась и заговорила с еще большей уверенностью.
— Знаете, я забыла вам сказать самое важное. На этом свете стоит делать лишь то, что тебе по душе. Я так думаю. Выбирать то, что тебе по сердцу, даже если это означает, что надо с утра до вечера копать и копать землю. Твердо знать, что тебе по сердцу, и довести дело до конца. Только тогда из тебя выйдет толк и ты принесешь пользу. Только в этом польза и для тебя и для другого; пользу приносит лишь то, что ты делаешь по убеждению, даже если речь идет о том, чтобы по утрам на праздники подметать перед домом. Потому что ужасно делать что–то, а про себя болтать вздор вроде: «Вот до чего докатились — улицу им подметаем». Если ты не согласна с тем, что от тебя требуют, не выполняй — вот единственное условие сохранить свою личность. Потому что это ужасно — звать гостей, а потом проверять, сколько они съели, покупать молоко у одной и той же молочницы и жаловаться, что молоко плохое, наказывать за развратные книги и читать в семьдесят лет о гигиене полов, сражаться за безупречные браки и подглядывать в скважину, как Эржи снимает юбки, проповедовать любовь и уважение и не кормить Манану, да еще и мило шутить: «Зачем тебе, мать, все равно не сегодня–завтра отправишься на тот свет»; забыть, что до паралича она была на положении служанки в доме, настолько, что ела одна на кухне, даже когда бывали гости. И если кто спрашивал: «А где старшая хозяйка?» — они отвечали: «Она в своей комнате, немного задремала, ей нездоровится», — хотя Манана в это время мыла и чистила уборные на дворе.
Я могла бы проговорить до утра и так и не рассказала бы про все, я хочу только вам доказать: на этом свете стоит делать лишь то, что ты делаешь от всего сердца, и вообще жить так, как тебе по душе. Отказаться от богатства ради большой любви, как это сделала Мутер, даже если после этого сойдешь с ума. Потому что ее безумие — не из–за бедности, а из–за великого, непереносимого одиночества, из–за любви, которая живет, хотя отца уже нет. Никто не заставит тебя быть не тем, что ты есть, но для этого нужна смелость, нужно бесстрашно понять, чего ты стоишь, а не воображать, что ты беседуешь с богом, когда на самом деле бог не умеет и говорить. Разве он с кем–нибудь разговаривал? Вот что я хотела сказать. Сказать и от имени Мананы, и от имени Эржи, потому что они тоже так думают, как и я. Правда, я их никогда не спрашивала, но разве обязательно спрашивать? Не надо слишком много слов. Мы все представляем эту точку зрения, и я хотела ее высказать, чтобы вы узнали, что не мы убили старика, но что он сам должен был умереть.
Я замолчала. Я устала, хотя и совсем уже не волновалась. Но толпа вдруг закричала, забеспокоилась, видно, люди были со мной согласны, солдаты пытались восстановить порядок, но это оказалось очень трудно. И тогда под бой барабанов начальник гренадеров верхом на белом коне подъехал к башне и закричал:
— Этого недостаточно, автобиографию расскажи!
А у меня не было ни куска сахару, чтобы ему бросить, — может, он мне простил бы, ведь очень трудно говорить о чужой жизни и ее не судить, а кто дал мне право судить моих родителей? Но я должна была говорить. Я снова подошла к краю трибуны и крикнула:
— Отец мой был прекрасный человек, и он умер. И когда он умер…
Страшный смех загремел вдруг со стороны гор. Раскаты жестокого смеха долетали и до меня, ударяя, как пощечины. Испуганные птицы вспорхнули с моих волос, и толпа притихла — только этот нечеловеческий смех грохотал над площадью, разбиваясь о каменные башни, сотрясая их до основания, раскачивая дома, разбрасывая черепицу с крыш. Из–за гор показалась голова женщины, голова приближалась по воздуху. Это была Мутер. Не знаю, куда исчезло ее тело, но ее огромное лицо обозначилось на небе, на алеющем западе, оно смеялось, а волосы горели в последних солнечных лучах. Долетев до площади, она остановилась и запела тот свой безумный марш, что пела в лесу. Она пела громко и необыкновенно красиво, и вся толпа, словно завороженная, глядела на нее. Потом Мутер снова засмеялась и грозно направилась ко мне.
— Вот видите! — крикнула я испуганно. — Не говорила ли я вам, что не имею права? Я не имею никакого права.
Я кричала все громче и громче, а голова приближалась, гримаса смеха исказила грозное лицо Мутер. Наступила ночь, но кошки на крышах уставились на меня, они схватили меня своими зелеными прожекторами. Мутер знала, где я. Она меня видела. А вокруг была тьма. Прожекторы слепили меня.
Мутер приближалась, от страха я начала терять сознание. А потом я проснулась. Я была без сил. Первые послеобеденные часы остановились у моего окна.
Я перевернулась и зарылась лицом в подушку. Все снова встало в моей памяти с потрясающей ясностью, дела и слова, время поднялось, как занавес, над семейной сценой, которую, казалось, я давно забыла и все персонажи которой, неподвижные, ожидали лишь того, чтобы пришла в движение моя память. Я просмотрела ее несколько раз. Так и было. Весна. Синий лес в синем утре. Дом в горах, все окна открыты. Мы обе сидим на деревянных ступенях. У нас обеих рыжие мокрые волосы, и мы сушим их на солнце. Снег понемногу тает. Воздух тепел, пахнет землей, лыжи стоят, прислоненные к дереву. И потом — отец, он движется на заднем плане, и потом — Мутер, она поет и сушит волосы у окна. И потом — Мутер, и потом — Мутер. Мутер, руки ее зарылись в огромных, тяжелых рыжих волосах, от которых в доме светло. И потом — Мутер, и потом — Мутер, Мутер, излучающая добрый запах матери, теплый запах, смех Мутер, встающий всегда на нашем пути, смех Мутер. Синий лес в этой синей весне, сосны светят свечами маленьких почек. Мы потягиваемся, мы растем — у нас трещат кости — и застываем, вытянув руки вверх.
Те двое не пришли по тропинке, уж не знаю, как шли они, наугад, плутая среди деревьев, не по тропинке, как обычно идут. И вдруг вся радость моя исчезла.
— Откуда это они пришли? — спросила Манана. — Черт побрал этих нелюдей, откуда они пришли?
Их было двое, двое очень высоких мужчин, они шли прямиком через лес; бороды у них были длинные, рыжие и волосы длинные, рыжие, как волосы Мутер в окне. И только синие зрачки, только синие их зрачки ярко светились сквозь лес.