Гибель богов - Владимир Югов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пу! — услышали они вдруг рядом.
Нюша испуганно отшатнулась.
— Чё ты боисся-то? — Откуда он взялся, этот Метляев! — Вон, гляди, что в газетках пишут: не девки пошли, а черти с рогами, — дерутся, курят… А ты боисся? — Он расхохотался.
Потом, когда Клавка приезжала к ним туда, на лесосеку, было это уже на следующий год, она Сашку хлестнула по щеке: «Вот тебе, вот тебе!» Метляев осклабился и припомнил: «Во, бабы! Я же говорю, разбойницы! Хуже мужиков дерутся!»
12
Солнце выглянуло всего не надолго и тут же заволоклось сиреневым пожаром и облаков, и речной глади; немного позже там, в западной стороне неба, облака заиграли другими красками: от дымчатого до зеленого, от розового до полупрозрачного; то шел цвет темного угля, с вкраплениями васильковой сини, то нежно-голубая незабудка причудливо образовывалась узором и, умирая, уже не могла никогда повториться.
Холмик, украшенный крупными каплями чистого дождя, лежал под этими небесными красками, как в огромном мавзолее, на тысячу верст стянутом северным небом, все менявшим цвет, как растения перед грозой; как мать-и-мачеха, гусиный лук, ветреница; менялась окраска цветков-горизонтов, листьев-куполов…
Нюшу вела учительница, и Нюша порой уже заговаривалась, она твердила по пять раз одно и то же: «Отпустить — это счастье сильных, взаперти держать — мука слабых!» Или: «не любила свою находку, полюбишь — потерю!» Они шли вдвоем, давно все разошлись по домам, поселок укладывался на боковую.
13
…Так уж случилось, но из десяти человек Акишиевской бригады, шесть собралось у Иннокентия Григорьева. Чуть ли не вся артель. Не хватало лишь самого Сашки, Нюши и куда-то запропастился Метляев. Сашку, как известно, час назад похоронили в другой раз, Нюшу увела к себе сердобольная учительша, которая мимо кутенка хворого не проходила равнодушной.
К Иннокентию сбились потому, что, во-первых, он мужик не дурак, с головой; ведь был же он у них до Сашки вожаком, не больно-то и больше с Сашкой зашибли. Во-вторых, кому-кому, а вновь, на лето глядя, возглавлять коллектив надо Григорьеву. В-третьих, собрались сомкнутыми рядами, потому что у него всегда можно было организовать знатный выпивон — не наспех, а солидно, по чести и достоинству.
Тем более, Иннокентий вчера слетал на своей лодке с подвесным мотором — зверь! — в район и привез ящик охотничьей водки. Где он достал, одному богу известно. Приволок из погребушки марасол — рыбу, правда, прошлогоднюю, но сохранилась, стервя (так Иннокентий обычно выражал высшую похвалу всякому товару — вместо слова «стерва»), аж тает на губах.
Баба Григорьева старательная, чистенькая, зная о том, что ее мужик зря суетиться не станет (и то — возвращается на место старшого, одно это чего стоит!), металась из кухни в столовую. Было где ей развернуться! Григорьев занимал четырехкомнатную квартиру со всеми, как говорят, коммунальными выгодами. Таких комнат даже в таком видном поселке было немного. Здесь — простор, отличная высота стен. И все хорошо устроено. Стол был тоже большой, сбит из дубовых досок, выскоблен добела, а на стульях понавешены фартучки и разная другая мишура — чтобы стулья оставались чистыми. В общем, все свежо, широко, все уютно. И люди здесь расставлены — вроде тут вечно и жили. И даже волосатый громадный Мокрушин не глядится в этой квартире, как что-то гигантское и пещерное.
Хозяин сегодня был не совсем и здоров — вчера, легко одетый, видно, простудился. Зябко кутался в теплую вязаную кофту. У него было заостренное, гладко выбритое лицо. Был он, конечно, расстроен, да опять же — Сашка, Сашка… Что губит-то нас? По-прежнему, как в старину, — водка, карты и бабы. Скажем, до водки — умеренно, карты — лишь в дурака, а в третьем сплоховал. Это же не город, братцы, где жена дознается про любовницу после смерти мужа. Чего, говорит, вы цветы носите сюда? А это, отвечает, — мужу. Как мужу? Это я жена! И я жена! Но он же и ночевал дома, и деньги носил в дом… А нам, говорит, тринадцатой зарплаты хватало и перерыва. Ха-ха-ха!
Все засмеялись, особенно Васька Вахнин. Этак заржал подхалимски, даже Иннокентий поморщился.
Иннокентий продолжал развивать тему отличия городской любви и любви здешней, любви по-северному. То есть, когда двух сразу любишь. Конечно, Иннокентий оглядел братву трезвым своим взглядом, — как и в старину, так и теперь про мертвых или хорошо, или — молчи, не говори вовсе. И про Сашу я ничего плохого сказать не хочу. Однако напряжение было. И когда жил — все же на глазах у них с Нюшей происходило. И помер когда, а Клавка затеяла это клиническое обследование. Гляди-ка далее! А вдруг — отравление? А Нюша не при чем? Выходит, кто-то из нас! Потяни ниточку! Или мы не выступали против Сашки? Ой, братва, не завидовал бы нам всем, если понеслась бы разборка! Каждый — человек. Каждый по-своему отбрехивается. При этом следователь только и ловит, на его взгляд, признания в совершении чего-то, чего и не было.
Все примолкли, очень удивились прозорливости Иннокентия. Ага, вляпались бы! Иннокентий теперь выглядел прочным, умным вожаком. По-мужицки понимающим все, что кто-то еще своим умом не додумал.
Метляев зашел к ним, когда поехали по третьей. Удивительно по-пижонски выглядел он: белые брюки, молочного цвета туфли с дырочками, рубашка в клетку и цветной шелковый галстук. Перед тем как сесть, Метляев вынул платочек и положил его на белоснежную подстилку.
Все к нему привыкли и потому не стали докучать шутками. Лишь Мокрушин нехотя глянул на его аккуратно уложенные волосы с четким пробором и загудел:
— Што, в бане был?
— В бане, — буркнул Метляев.
— Вот как поддал, — крикнул Васька Вахнин, — и дождя не заметил. Первый же захохотал. — Ты, Мокрушин, небо-то в году раз видишь?
— Вижу, — прогудел Мокрушин. — А те чё, показать его?
— Покажи ему, покажи! — подтрунил кто-то.
— Он ему в следующий раз покажет, — сказал Иннокентий, глядя не по-доброму на Ваську, затевающего бузу, — Мокрушина в трезвом виде не тронь. — Я, братцы, предлагаю выпить еще раз за нашего друга и товарища, наполним рюмки и поднимем их по обычаю, не чокаясь. Поехали!
— За Саню!
— За Акишиева!
— Пусть ему в другой раз земля пухом станет!
— Чтоб все было хорошо…
— Дай бог ему здоровья, — болтнул кто-то, не зная сам, что говорит.
— За упокой души…
— Вдуматься, хороший мужик сгублен.
Застучали вилками, тарелками. Ели рыбу. Ели салат. И говорили уже громче обычного. Пьянели на глазах. И это от того, что хозяйка, по наущению Иннокентия, к охотничьей водке подкинула несколько бутылок спирта — девяносто с лишним градусов. Причем, никто не отказывался. Метляев, например, с Мокрушиным дербалызнули по чайному стакану. Причем, Метляев не закусил ни грамма. Единственным, кто не внял расплывчатым словам Иннокентия про Сашку, был Метляев. Ему сразу не понравилось, как Иннокентий, говоря о Сашке, в общем-то утаптывает его в могилу поглубже. Хотя сам и предупреждает: о мертвых плохо говорить не стоит. От всего этого, от этой какой-то хитрой паутины, оплетавшей прах Акишиева, Метляев наливался свирепой ненавистью и к себе, и к Иннокентию, и даже к молчуну Мокрушину, неустанно пьющему, как перед потопом.
Что-то в словах Иннокентия Метляева не устраивало. Не мог он этим словам радоваться. За что же на Саню-то? Да впервые Метляев — он, Метляев! — с этим парнем почувствовал себя нужным, не просто человеком, зарабатывающим куски-тысячи, а интересно думающим о том, как и куда пойдут по цепочке — слово-то какое привязалось! — все эти поднятые будущие пиломатериалы, которые они-то заготовили с Григорьевым в том месте, откуда их было не поднять. Поднял их Саня! Умом своим поднял, пупком и разными механизмами. Чего же тихо глумиться над мужиком? Чего плести паутину? Чтобы личность свою выпятить? Да гроша ломаного не стоишь ты, Григорьев, против Саньки!
Иннокентий, чутьем собачьим уловивший перемену в настроении Метляева, раскрасневшийся, подобревший, в этой уже общей полупьяной суматохе сменил свое заглавное место и подсел к Метляеву, все еще пытающемуся оберегать складки на своих отменных брюках.
— Ну, давай выпьем, — сказал Иннокентий, приобнимая своего дружка.
— Давай, — согласился Метляев.
— Давай выпьем и закусим.
— Давай…
— Закусим, потом опять выпьем, на воздух выйдем.
— Давай…
— Чего ты сегодня? Раскис, побледнел?
— Чего?
— Да, говорю, не такой какой-то…
— А-а! Думаю! Ты, говорит, Коля, что? Я подсматривал за ними, а он: ты, говорит, Коля, что? Ты, Иннокентий, никогда так с людьми по большим праздникам не говорил… А он думал обо всех. А ты в разговоре всегда на макушке, наверху… Вшивые мы с тобой одиночки, куколки в белых штанах и вязаных японских кофтах!