Возвращение - Наталья Головина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот революционный год его страсть к немедленной схватке окажется как нельзя кстати. Хотя в рейнских областях и в Австрии «бунтовали» вполне степенно: бюргерство и крестьяне были против государственного гнета и за свободу, подразумевая под этим прежде всего свободу торговли и ремесел, и легко поддавались окрику. Правда, были баррикады в Дрездене, где Бакунин бился вместе с отрядами отчаявшихся и решительных работников. Он стяжал шумную славу и мистический страх перед ним властей. К сорок девятому году, времени спада, в Германии почти не осталось герцогств и городов, из которых бы он не высылался.
Он будет схвачен в Дрездене и прикован в крепости к стене, газеты сообщат о неизбежном смертном приговоре. Но последует выдача его российской полиции. На границе кайзеровский офицер потребует возвратить кандалы, и их вернут, заменив более тяжелыми. («Подлая страна, кандалов и тех пожалели!») Но дальше последуют русские казематы, и Бакунин будет уже мягче вспоминать прусскую тюрьму… В Алексеевском равелине содержание узников было таково, что Бакунин попытается разбить голову о стену. В цинге и помрачении всех сил все-таки удержится: какая-никакая — жизнь и надежда…
Дальше начнется забавно-гнусное: Николай I прикажет заключенному написать «исповедь» о его европейских впечатлениях — пристойное наименование доноса. («Как духовный сын пишет духовному отцу»,) Бакунин сообщит кое-что, достаточно известное, и отдаст дань требуемому от него при этом раскаянию, сочтя, что «возместит» потом, — может быть, вырвавшись на волю. Но дух и убеждения, их оказалось не скрыть…
(Почти два десятилетия назад отчасти похожее было с Александром Полежаевым. Молодого поэта доставили на рассвете лично к императору. «Ты писал?» — было спрошено у него о дерзкой поэме «Сашка», ходившей тогда по рукам. С напутственным «отеческим» поцелуем в лоб студент Полежаев был отправлен Николаем I в солдаты; умер в гарнизоне от чахотки. С того же случая началась ненависть монарха к университетам и студенчеству, отразившаяся на судьбах Герцена и Огарева, всех, кто подрастал в десятилетия молчания, последовавшие за выступлением на Сенатской площади, с чувством чести в груди. Его неприязнь распространялась на любые проявления независимости и мысли.) Венценосный пастырь похвалит ум и слог, мужество Бакунина на баррикадах и — благословит его кандалами…
Потянется тюремное и сибирское десятилетие Бакунина. Вплоть до побега его под конец через Дальний Восток на рыбацкой шхуне и вести от него Герцену из Америки — совсем как прежде: с просьбой поскорее выслать денег на дорогу в Европу, чтобы немедленно «продолжить дело»!
За окном совсем уже сгустились сумерки летнего дня, когда пришли новые гости: Павел Анненков с Тургеневым и Сазоновым и его недавно приехавшими из России милыми и начитанными сестрами. Воцарилась совершенно московская атмосфера, полная простоты обращения и раскованности. Виссарион поднялся из кресла, в котором сидел, укрытый пледом, и сам захотел поставить на угли новый вместительный чайник, сказав о нем как о самоваре: «Чайку вздую».
Заговорили за чаем о приемах работы каждого. Шутка ли, тут собрались разом пятеро литераторов! Исчислено было с учетом того, что в перерывах между клубными баталиями что-то писал, по слухам, и Николай Сазонов. Он разбрасывается на мелочи, тщеславен, но талантлив.
Сразу наткнулись на печальное. Белинский всегда прежде был известен своей трудоспособностью. Мог работать подолгу не прерываясь, пока пальцы не деревенели и не начинали плохо держать перо. Теперь же разом навалилась усталость… Под влиянием минуты Белинский с отвращением говорил о тягловом труде в журнале. У него почти не поднимаются руки на большее, и в гостиных судачат о «выдохшемся господине критике».
— Не стало памяти и сил, в голове одни общие места обо всем…
Тут, однако, нужно было знать Белинского. Поразительно честный во всем, он мог скорее оговорить себя, чем приукрасить свою роль. Но было ясно, что положение его в «Отечественных записках» довольно унизительно, да и журнал без Белинского-рулевого заметно терял остроту. Он был соиздателем журнала, вносящим свой «пай» трудом на его страницах и влияющим на его направление — пока в силах работать.
Он сел у камина ссутулясь. От близости огня были особенно видны вытертые обшлага на сюртуке. Ах, как нужно вернуться ему сейчас в Россию с новыми силами!..
Вспомнили недавнюю его полемику со славянофилами. Нетрудно уловить, заметил Герцен, насколько отчетливо в литературных спорах звучат социальные вопросы, еще бы: литературное дело стало в настоящее время единственной отдушиной гласности. К примеру, «славяне», умеренно критикуя суетную западную ученость и деятельность, бритье бород и забвение салопов, высказываются тем самым против «искажения национального духа», который-де — в терпении! (Читай — в приятии существующей действительности.) Вызвав бурю, Белинский ответил им, что не вся еще истина в сермяжке… Каково отозвалось! Кровными обидами «за народ» и личными.
— И что за обидчивость такая! — Виссарион выглядел в эту минуту прежним, глаза сверкали. — Палками бьют, не обижаемся, в Сибирь ссылают, не обижаемся… Речь — вот дерзость! Отчего же в странах более образованных, где, кажется, и чувствительность должна быть развитее, чем в Рузе и Ельне, не обижаются словами? Лакеи — никогда не должны говорить!..
— Но ведь «славяне» несомненно любят Россию, Виссарион…
— Нет! — Он вздрогнул, как от болезненного удара. — Нет любви, все принимающей и убаюкивающей в метель, когда смежаются веки! — Белинский был полон своей мучительной «злой» любви к России.
Герцен помнит, как еще в первый день по приезде Белинского в Париж тот читал здесь же, в этом доме, вслух свою статью-письмо, обращенную к Гоголю. Крупноскулое лицо Виссариона зажглось в те полчаса энергией. Статья была написана в Зальцбрунне, когда уже стало ясно, что лечение не помогает, рассказал сопровождавший его на водах Павел Анненков.
Поводом для нее послужило письмо к Белинскому Гоголя с вопросом, отчего столь негодующе тот принял его недавний труд «Выбранные места из переписки с друзьями»? В самом деле, отчего? Книга была подвергнута изрядной цензурной правке, но выпущена значительным для того времени тиражом; стала неожиданностью, но не событием в литературной жизни России. В своем уединении в Ницце Гоголь, по сути, отрекался теперь от «Ревизора» и «Мертвых душ», с тем чтобы выдвинуть утопичную программу возрождения общественного строя в России. В числе прочего великий писатель советовал владельцам, как успешнее управляться с крепостными…
Зловещие чудеса слома даже самых сильных российской действительностью, подумал Александр горестно. Чтобы написать все это, нужно было крепко разувериться в своем народе. Это можно понять отчасти, однако должно работать для высветления его сознания, для наращения его души!
Белинский читал тогда статью с болезненной и горькой интонацией и задыхаясь. Но в конце ее были слова надежды. Печально, но и внушает надежду — что русская публика видит в своих писателях «единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия… и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще и в зародыше, свежего, здорового чутья; и это же показывает, что у него есть будущность…»
Павел Анненков удалился в середине чтения, он уже знал статью — прочел ее первым. И, пожалуй, он страдал от прозвучавшего сейчас в адрес литературной знаменитости…
Александр вышел после чтения в соседнюю комнату — с пылающим лицом. Следом выбежал Саша-маленький и, чуткий ко всему артистичному и высокому, потребовал: «Пусть он еще читает!»
— Ты здесь, Павел Васильевич? Какие могут быть мнения, это — гениальная вещь… Да кажется, и завещание его.
Глава четвертая
Русские тени
Сразу же по приезде Герцена в Париж старый его знакомец Сазонов набросился на него с расспросами о подпольной работе в России: есть ли тайные общества, готовятся ли заговоры?
Не виделись почти восемь лет. Александр слегка отвык от его манеры общения: как бы свысока и очень требовательной. Николай Сазонов был на год-два старше всех остальных в прежнем их московском кружке. Красивый и пылкий, и вместе — чопорный аристократ. Они все, понимает Герцен сейчас, были в ту пору книжными юношами, но Сазонов воистину и влюблялся, и разочаровывался, исходя из прочитанного, мог разойтись с товарищем, если тот не знал книжной новинки. Ник Огарев предпочитал в таком случае предложить ее. Кроме того, Сазонову нужно было во что бы то ни стало поучать и первенствовать, он верил в непогрешимость своих суждений.