Четвертая Беты - Гоар Маркосян-Каспер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, нравится? — спросил Поэт, улыбаясь.
Дан хотел было кратко ответить «да», но не выдержал и неожиданно для самого себя принялся объяснять Поэту, как это гениально. Поэт и Дор переглянулись и невесело рассмеялись.
— Что тут смешного? — проворчал Дан, хмуро уставившись на Поэта.
— Увы, ничего, — вздохнул тот. — Я рад, что ты оценил эту книгу. Но постарайся не заговаривать о ее достоинствах с незнакомыми людьми.
— Что такое? — спросил Дан растерянно.
— Видишь ли… Объясни им, Дор. Ты… Тебе проще. — Поэт снял с плеча ситу, сел на тахту и стал пощипывать струны.
Дор на минуту задумался, потом сказал:
— Ладно. Ты правильно понял, Дан, эта книга бесспорно лучшее творение бакнианской литературы. Но ее автор выступил против Перелома. Не сразу. Когда-то он сам был членом Лиги и убежденным сторонником Рона Льва…
— Да, — буркнул Поэт, оттягивая струну, ответившую ему протяжным стоном. — В те времена, когда сборища Лиги были собраниями честных людей и больше философскими дискуссиями, нежели дружными воплями толпы убийц…
— Однако, когда события приобрели тот ход, который… — Дор запнулся, и Поэт меланхолически закончил за него:
— Который приобрели.
Дор кивнул.
— …он призадумался… Видишь ли, он был убежденным пацифистом. Он решил, что Перелом сопровождается большой кровью, что никакая цель, какой бы великой она не представлялась, не оправдывает жертв, которые были принесены и продолжали приноситься… Словом, он вышел из Лиги и стал бороться против нее. Бороться — это, конечно, громко сказано, он ведь был против кровопролития и насилия, он только говорил, выступал, призывал… правда, при его таланте писателя и оратора, я не говорю о его авторитете, это производило впечатление… — Он умолк.
— И чем это кончилось? — спросил Дан, уже догадываясь, какой услышит ответ.
— При Роне Льве его не трогали. Просто замалчивали. А при Изии объявили вне закона. И приговорили к изгнанию. Тогда он пришел на площадь Расти… это центральная площадь Бакны…
— Была, — с горечью поправил его Поэт.
— Была, — послушно повторил Дор. — Он пришел на площадь Расти и выстрелил себе в висок. И после этого…
— После этого, — подхватил Поэт, откладывая ситу, — объявили вне закона все, что он создал, и само его имя. Но уничтожить то, что он написал, оказалось невозможно, его книги и, особенно, эта… — он с неожиданной нежностью провел рукой по обложке лежавшего рядом с ним на грубом одеяле толстого тома, — были везде, в каждом доме. Потребовали сдать их — никто не сдал. Им удалось изъять только то, что было в библиотеках и лавках, но это ведь лишь малая часть. Они вычеркнули его имя из всех справочников и энциклопедий, запретили его произносить… ну и что? Изий добился своего и не добился, Вен Лес исчез, но появился Мастер — так его называли ученики, когда он был жив, теперь его так называют миллионы бакнов… появился Мастер, и неизвестно, кто пострадал, ведь людей с именами много, а Мастер — один…
— Как и Поэт, — усмехнулся Дан.
Поэт улыбнулся.
— Хочешь упрекнуть меня в нескромности? Дор подтвердит — не я первый стал называть себя Поэтом. Кстати, я пришел пригласить вас в Старый Зал. Я пою там сегодня. Пойдете? Или Ника не в настроении?
Дан оглянулся на Нику, с удивлением отметив ее побледневшее лицо и потерянный вид… У нее как будто даже слезы на глазах!..
— Что с тобой? — спросил он тревожно. — Что-нибудь случилось?
— Боже мой, — сказала Ника. — Боже мой, Дан, какой ты все-таки иногда… толстокожий…
Она резко повернулась и выбежала из комнаты.
Старый Зал оказался огромной каменной чашей. Кривизна чаши была гиперболической, и снаружи ее обвивало множество лестниц, заканчивавшихся арками изысканно неправильных очертаний. Сверху чашу накрывала плоская крышка все из того же стекла, по периметру вырезанная вытянутыми, как у ромашки, лепестками, просветы между которыми служили входами, виднелись и другие, казалось, произвольно разбросанные на разных уровнях проемы. Внутри чаша была полна, в ней, тесно прижавшись друг к другу, сидели несколько тысяч человек — всех возрастов, всех человеческих типов. Ни одного свободного места. Сидели и на лестницах, вначале Дану даже показалось, что в зале нет проходов, потом, присмотревшись, он понял, что от сцены — небольшой круглой площадки в центре, так сказать, на донышке чаши, радиально во все стороны идут лестницы, плавно поднимающиеся до самого верха, до вырезов в крыше. Кое-где от главных лестниц ответвлялись более узкие, заканчивавшиеся у замеченных им ранее проемов и отсекавшие от общей массы сидений небольшие, причудливой формы островки.
Поэт попросил сидевших у входа на средний ярус потесниться, те подвинулись, Дан и Ника с трудом втиснулись с краю, Дор примостился рядом выше. Все было обставлено чрезвычайно просто. Усадив своих гостей, Поэт посмотрел на часы и стал пробираться вниз по лестнице. Спускался он медленно, без всякой торжественности, останавливался поздороваться со знакомыми, извиниться перед теми, кто вставал, чтобы дать ему пройти. Добравшись до сцены, он вышел на ее середину, поднял руку, и в тот же миг в зале воцарилась абсолютная тишина. Тогда он снял с плеча ситу и запел. Начал он с юмористической песенки о некоем любителе тийну, который спьяну забрел в чужую квартиру к чужой жене и наутро объясняется со своей. Смешная перебранка между супругами на первый взгляд не содержала никакого подтекста. Муж доказывал жене, что в их Доме одинаковые подъезды, одинаковые квартиры, стены, мебель, на грозный вопрос супруги относительно нее самой он ответил тирадой о прелестях новой униформы, жена ядовито поинтересовалась той минутой, когда униформа была сброшена, и муж с готовностью объяснил ей, что вечером в кабачке слышал о новом указе — всех постричь, покрасить, подравнять, всех унифицировать… Голос у Поэта был сильный, скорее мужественный, нежели красивый, пел он подряд, без передышки, сам объявлял очередную песню, иногда сопровождая ее комментариями, чаще краткими, изредка пространными. Песни оказались удивительно мелодичными, тексты относительно несложными, он явно придавал больше значения не форме, а содержанию, весьма рискованному, надо сказать, даже после столь недолгого пребывания в Бакне Дан уже это понимал. Большинство песен было хорошо знакомо аудитории, названия встречались бурными аплодисментами, удивительно, но аплодисменты бытовали и здесь. Поэт отвечал на них легким, без подобострастия, кивком головы, не прерывал их, а, отрешенно перебирая струны, ждал тишины. Время от времени он откладывал ситу на маленький стульчик, стоявший на сцене, и читал стихи. Стихи у него были какие-то другие, насыщенные сложными метафорами — Дану не всегда удавалось уловить оттенки, ритмы рваные, судорожные. Между тем, стало темнеть. Искусственного освещения в зале, видимо, не предусматривалось, во всяком случае, не было ни ламп, ни прожекторов. Наконец сумерки сменились полной темнотой, Дан ожидал, что концерт на этом закончится, и вдруг в зале снова стало светло. Он огляделся. Тысячи узких лучей пронизывали мрак, отражались от странного, отнюдь не похожего на зеркальное, стекла над залом и, сходясь, освещали пространство в центре сцены, где стоял Поэт. Присмотревшись, Дан понял, что лучи эти идут от карманных фонариков, которые, как по команде, вытащили и включили тысячи людей. Поэт продолжал петь, словно не заметив перемены. Последняя песня оказалась той самой, строку из которой намертво запомнил Дан. «И дома умирают, как люди». Допев, Поэт резко опустил ситу и сказал:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});