Европа кружилась в вальсе (первый роман) - Милош Кратохвил
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глядя прямо перед собой, он не замечал ни светло-зеленых бордюров вдоль аккуратно очерченных газонов, ни более темной кулисы лиственных куп и стоящих сплошной стеной елей. Утренняя прогулка была не чем иным, как раз и навсегда признанной необходимостью, в силу чего неукоснительное ее отправление стало делом личной дисциплины. Франц Иосиф при этом старался не думать о бумагах, ожидавших его на письменном столе; разумеется, он терял таким образом драгоценное время для работы, но раз уж он однажды подчинился здешнему режиму дня, определенному доктором Кертцлем, то незачем об этом и думать. Тем более что отказаться от прогулки нельзя хотя бы ради Кеттерля, иначе придется потом целый день терпеть укоризненный взгляд собачьих глаз преданного камердинера.
В эти утренние часы парк безлюден. Для курортников еще слишком рано, а если кто-то из жителей Ишля или иностранцев окажется столь любопытным, что не поленится встать чуть свет, лишь бы увидеть австрийского императора, на этот случай уже приняты меры к тому, чтобы наблюдателя деликатно направить по боковым дорожкам, откуда можно увидеть монарха, не попадаясь ему, однако, навстречу. С этой целью впереди престарелого правителя и позади него шли по двое одетые в штатское полицейские, разумеется, соблюдая надлежащую дистанцию, так, чтобы он их не видел; было известно: Франц Иосиф не очень-то любит, когда его стерегут, и даже находит это излишним. За подобного рода деликатность сопровождавших его охранников император со своей стороны отплачивал тем, что во время прогулки никогда не оглядывался, а если в виде исключения — за все эти годы исключения можно было бы пересчитать по пальцам одной руки — так вот, если в виде исключения случалось, что император выходил чуть раньше обычного, то он останавливался у какого-нибудь ближайшего куста, делая вид, будто рассматривает его, и стоял до тех пор, пока не убеждался исподтишка, что стражи уже приступили к исполнению своих обязанностей.
Вначале прогулка протекала — сегодня, как и всегда — с размеренностью заведенной механической куклы. Но вдруг император почувствовал, как что-то сильно кольнуло его правую ступню сбоку, у подушечек в основании пальцев. Едва нагрузка на эту ногу ослабла, боль прекратилась, но стоило опять шагнуть, как он опять почувствовал столь же болезненный укол. Императору не понадобилось сделать еще хотя бы шаг, чтобы установить причину: один из деревянных гвоздиков неизвестно отчего прошел сквозь подошву внутрь сапога и своим острием стал вонзаться в мякоть ступни. Впрочем, в обнаружении причины проку было мало, тем более что вывод напрашивался один — устранить помеху быстро и незаметно нельзя. Самое скверное во всем этом происшествии была его неожиданность, неожиданность прямо-таки каверзная, повергшая привычные к систематичности и порядку мысли чуть ли не в паническое смятение. Все то, к чему нельзя было подготовиться заранее, то, чего нельзя было спокойно классифицировать и тем самым квалифицировать, Франц Иосиф ненавидел… Ой, как больно! Император на коду покачнулся и должен был тотчас сделать над собой усилие, чтобы не остановиться. Ох уж эти неожиданности! И ему кажется совершенно естественным, что он тут же вспоминает: именно неожиданность прежде всего вывела его из равновесия, когда сын покончил с собой; точно так же было и в другой раз — это настигло его как раз здесь, в Ишле, — когда он получил известие об убийстве императрицы в Женеве. Недостойные, пошлые финалы, каких вообще нельзя было даже предположить. Это так не по-габсбургски! Когда бы он теперь об этом ни вспоминал, всякий раз он чувствовал, как в нем вскипает глухая ярость. Рудольф, и на тебе — точно какой-нибудь портняжка! Он так и сказал, когда Элизабет пришла сообщить ему о случившемся. Через много лет она попрекнула его этими словами, дескать, как он мог… она никогда ему этого не забудет. Еще и теперь Франц Иосиф пожимает плечами: уже столько было всякого, чего она «никогда ему не забывала», что одним казусом больше, одним меньше… Просто она всегда оставалась баварской принцессой с известной долей унаследованного от предков безответственного свободомыслия. Ну а как же с высоким, ко многому обязывающим предназначением династии Габсбургов? Понять это ей было не дано. Собственно, именно это и привело ее к гибели. Ее романтическое неприятие церемониала, ребячливая жажда уединения… Разумеется, она совершенно не соблюдала придворного протокола, предписывающего коронованным особам соответствующее охранное и репрезентативное сопровождение. Бродила себе по чужому городу с одной-единственной придворной дамой — господа анархисты, извольте! Как будто уединение достигается лишь бегством от людей! Его можно обрести всегда, даже в окружении целой свиты придворных, так же как и в самом обширном кругу родственников; никто не знает этого лучше, чем он, Франц Иосиф. И никто лучше него не умеет этого достигать.
Конечно, внешнее одиночество не гарантировано никогда. Поэтому даже сейчас Франц Иосиф не может позволить себе хромать. Ясно, что единственным выходом было бы снять сапог и чем-нибудь деревянный шип сбить или срезать, или… но ничего этого сделать, понятно, нельзя, равно как невозможно и позвать на помощь кого-нибудь из полицейских, прячущихся где-то позади за кустарником… Кричать караул? Это немыслимо!
И потому император, ухватив сверху тонкую прогулочную трость, которой он до сих пор небрежно помахивал, начинает как можно незаметнее опираться на нее. Когда ставит ногу… Нет, ничуть не лучше. Но ничего другого не остается: трость, шаг — ой! — трость, шаг… Лишь бы на лице не дрогнул ни один мускул. Боль не утихает, но Франц Иосиф идет, идет, выпрямившись, идет размеренным шагом, песок хрустит под ногами при каждом шаге. Эти резкие звуки, сопровождающие ходьбу, придают ей некую армейскую чеканность, словно в них сливается поступь многих людей, марширующих в ногу.
7. ИЗ ДНЕВНИКА ДАМЫ
В июне{[11]} того же года графиня Мария Клейнмихель занесла в свой личный дневник:
«В эти дни я впервые убедилась, что возможность революции в России вероятна. Это было в имении, в Курской губернии.
Я писала письмо в моем кабинете. Вошел слуга, ездивший за покупками в губернский город. С искаженными чертами лица рассказал он мне, какой возмутительной сцены он был свидетелем. Когда он ждал на вокзале поезда, он увидал там направлявшийся в Маньчжурию военный отряд. Полковник с женой и двумя детьми устроился в купе, как вдруг вошел унтер-офицер и, очень волнуясь, доложил, что в вагон, в который могут поместиться сорок человек, вдавили сто человек, так что им невозможно было ни лечь, ни сесть. Унтер-офицер просил у полковника содействия. Полковник сказал: «Хорошо, я сейчас приду». Затем он закурил папироску и спокойно продолжал разговаривать с окружающими. Немного спустя унтер-офицер снова появился в купе. Его глаза налились кровью, и, не отдавая чести, он доложил полковнику, что солдаты взволнованы его бездействием, прибавив резко: «Вам хорошо сидеть спокойно в вашем купе, в то время как нас везут, как скот на убой». Полковник, вне себя, приказал станционным жандармам арестовать унтер-офицера и посадить его в тюремный вагон. Собралась толпа. Пришел фельдфебель доложить, что крики и проклятия заключенного привлекают много публики и раздражают собравшихся рабочих. Полковник направился к вагону, где находился заключенный, который, увидя его, разразился бранью. Вышедший из себя полковник ударом сабли тяжело ранил буяна в шею. Удар был так силен, что артерия оказалась разрезанной и голова склонилась набок. Свидетели этой ужасной сцены, потеряв самообладание, бросились на полковника, облили его керосином, смолой и насильно потащили его в вагон. Кто-то более разумный удалил из купе вовремя его жену и детей, и на глазах у всех несчастный полковник был подожжен и сгорел живьем. Никто даже не попытался его спасти.
Впоследствии я узнала, что из Петербурга пришел приказ не давать этому делу хода… Печать… была принуждена хранить молчание. Что особенно привлекало мое внимание в этом трагическом происшествии, это то, что никто не исполнил в нем своего долга — преступное попустительство со стороны всех. Прежде всего железнодорожное начальство не должно было помещать солдат как сельдей в бочку, во-вторых, солдат не был вправе оскорблять свое начальство, полковник виноват в том, что не заботился о своих солдатах и тяжело ранил беззащитного человека, затем виновна была и толпа в том, что она заживо сожгла человека, затем жандарм и начальник станции, со всем своим персоналом спрятавшийся куда-то в критический момент вместо того, чтобы попытаться вразумить и сдержать обезумевшую толпу; и засим виноваты были и те, которые не предали гласности это дело.
Всегда одно и то же — либо слабость, либо безграничный произвол нашей администрации, что и повлекло за собой революцию».