Пассажир без багажа - Жан Ануй
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ГАСТОН. А-а!
Г-ЖА РЕНО. Да. Из-за пустяков, поверь!
ГАСТОН. И… наша ссора длилась долго?..
Г-ЖА РЕНО. Почти год.
ГАСТОН. А, черт! Ну и выдержка же у нас с вами была! А кто начал первым?
Г-ЖА РЕНО (после еле заметного колебания). Пожалуй, что я… Но ты был всему причиной. Ты упрямился глупейшим образом.
ГАСТОН. В чем же выражалось упрямство юноши, если вы вынуждены были не разговаривать целый год с родным сыном?
Г-ЖА РЕНО. Ты не желал ничего сделать, чтобы покончить с этим положением. Ничего!
ГАСТОН. Но когда я уезжал на фронт, мы все-таки помирились? Ведь не отпустили же вы меня из дома не поцеловав?
Г-ЖА РЕНО (помолчав, решительно). Отпустила. (Замолкает, потом быстро.) И это твоя вина, в тот день я тоже тебя ждала у себя в комнате. А ты ждал в своей. Ты хотел, чтобы я сделала первый шаг, я, мать!.. А ведь ты меня сильно оскорбил. Все попытки посторонних примирить нас ни к чему не привели. Ничто тебя не могло убедить. Ничто. И ты уехал на фронт…
ГАСТОН. Сколько мне было лет?
Г-ЖА РЕНО. Восемнадцать.
ГАСТОН. Возможно, я не отдавал себе отчета, куда иду. Для восемнадцатилетнего война просто любопытное приключение. Но ведь это был уже не четырнадцатый год, когда матери украшали штыки сыновних винтовок цветами… Вы-то должны были знать, куда я иду.
Г-ЖА РЕНО. О, я думала, что война окончится раньше, чем ты успеешь пройти обучение в казармах, надеялась увидеться с тобой во время первой побывки перед отправкой в действующую армию. И к тому же ты всегда был так резок, так жесток со мной.
ГАСТОН. Но ведь могли же вы прийти ко мне в комнату, могли сказать: «Перестань дурить и поцелуй меня!»
Г-ЖА РЕНО. Я боялась твоих глаз… Твоей гордой ухмылки, которой ты непременно бы встретил меня. Ты способен был меня прогнать…
ГАСТОН. Ну и что ж, вы вернулись бы, рыдали бы под моей дверью, умоляли бы меня, встали бы на колени, лишь бы этого не случилось, и я поцеловал бы вас перед отъездом. Ах, как нехорошо, что вы не встали тогда на колени!
Г-ЖА РЕНО. Но я же мать, Жак!..
ГАСТОН. Мне было восемнадцать, и меня посылали на смерть. Пожалуй, стыдно так говорить, но вы обязаны были броситься на колени, молить моего прощения, как бы я ни был груб, как бы ни замыкался в своей идиотской юношеской гордыне.
Г-ЖА РЕНО. За что прощения? Я-то ведь ничего не сделала!
ГАСТОН. А что такого сделал я, раз между нами пролегла непроходимая пропасть?
Г-ЖА РЕНО (внезапно ее голос приобретает те, прежние интонации). О, ты вбил себе в голову, что женишься, и это в восемнадцать-то лет! На какой-то швее, которую подцепил бог знает где! И она, конечно, не желала без брака сойтись с тобой. Брак — это не просто любовные шашни! Да неужели мы должны были позволить тебе испортить всю твою жизнь, ввести эту девку к нам в дом? И не уверяй меня, пожалуйста, что ты ее любил… Разве в семнадцать лет любят, то есть, я хочу сказать: любят ли глубоко, по-настоящему, такой любовью, какая необходима для брака, для создания прочного семейного очага! Какую-то швею, с которой ты и познакомился-то на танцульке всего три недели назад.
ГАСТОН (помолчав). Конечно, это было глупо с моей стороны… Но ведь наш год должны были вскоре призвать, и вы это знали. А что, если эта глупость была единственной, которую мне дано было сделать, а что, если вы хотели лишить этой любви того, кому осталось жить всего несколько месяцев, а что, если бы любовь не успела исчерпать себя за этот срок?
Г-ЖА РЕНО. Но никто и не думал, что ты обязательно умрешь!.. И потом, я еще не все тебе сказала. Знаешь, что ты мне крикнул в лицо, у тебя даже рот перекосился, ты поднял руку на меня, на родную мать! Ты крикнул: «Ненавижу тебя, ненавижу!» Вот что ты крикнул. (Пауза.) Теперь ты понимаешь, почему я не выходила из своей комнаты, все надеялась, что ты придешь, прислушивалась вплоть до той минуты, когда за тобой захлопнулась входная дверь?
ГАСТОН (молчит, потом тихо). Я умер в восемнадцать лет, так и не получив своей, пусть небольшой, радости под тем предлогом, что это, мол, глупость, а вы так и но заговорили со мной. Я всю ночь пролежал раненный в плечо, и я был вдвойне одинок рядом с теми, кто звал в бреду свою мать. (Пауза, потом вдруг как бы самому себе.) Это правда, я вас ненавижу.
Г-ЖА РЕНО (испуганно кричит). Жак, что с тобой?
ГАСТОН (опомнившись, замечает ее). Как — что? Простите… Простате меня, пожалуйста. (Отходит; резко, четко.) Я не Жак Рено, я не узнаю здесь ничего, что принадлежит ему по праву. Да, слушая вас, я на мгновение спутал себя с ним. Простите. Но, видите ли, для человека без памяти прошлое, все, прошлое сразу — слишком тяжкий груз, чтобы взвалить его на себя одним рывком. Если вы хотите сделать мне удовольствие, — да нет, не только удовольствие, а благодеяние, — отпустите меня обратно в приют. Я сажал там салат, натирал полы… Дни проходили… Но даже за эти восемнадцать лет, — я имею в виду вторую половину своей жизни, — даже за этот срок дни, наслаиваясь друг на друга, не сумели превратиться в прожорливое чудище, которое вы именуете прошлым.
Г-ЖА РЕНО. Но, Жак…
ГАСТОН. И главное, не называйте меня Жаком… Этот Жак такого натворил. Гастон — другое дело. Если он даже ничто, я знаю, каков он. Но ваш Жак, одно имя которого уже погребено под трупами сотен птиц, этот Жак, который обманывал, убивал, который пошел на войну совсем один, которого никто не проводил на вокзал, Жак, который даже не любил, такой Жак наводит на меня ужас.
Г-ЖА РЕНО. Но ведь, мой мальчик…
ГАСТОН. Убирайтесь! Я не ваш мальчик.
Г-ЖА РЕНО. Ты заговорил совсем как прежде!
ГАСТОН. У меня нет «прежде», я говорю так сегодня. Убирайтесь!
Г-ЖА РЕНО (гордо выпрямляясь, как в прежнее время). Хорошо, Жак! Но когда будет доказано, что я твоя мать, тебе придется просить у меня прощения. (Уходит, не заметив Валентины, которая слышала их последние слова из-за кулис.)
ВАЛЕНТИНА (дождавшись ухода свекрови, выступает вперед). Вот вы сказали, что вы никого не любили. Откуда вы это знаете, вы, который вообще ничего не знает?
ГАСТОН (меряет ее взглядом). И вы тоже убирайтесь!
ВАЛЕНТИНА. На каком основании вы разговариваете со мной таким тоном? Что с вами?
ГАСТОН (кричит). Убирайтесь! Я не Жак Рено.
ВАЛЕНТИНА. Вы кричите так, словно вам страшно.
ГАСТОН. Отчасти и поэтому,
ВАЛЕНТИНА. Страх — это еще полбеды. Тень юного Жака — страшная тень, ее опасно даже примерить, но откуда ненависть и ко мне тоже?
ГАСТОН. Мне противно, что вы пришли сюда любезничать со мной, ведь вы все время, как только я появился в доме, не перестаете со мной любезничать. Вы были его любовницей.
ВАЛЕНТИНА. Кто посмел вам это сказать?
ГАСТОН. Ваш муж.
Пауза.
ВАЛЕНТИНА. Предположим, вы мой любовник, я нашла вас и снова хочу быть с вами… Неужели же вы действительно такой чудак, что вам это кажется гадким?
ГАСТОН. Вы разговариваете со мной, как с дунайским крестьянином.[1] Впрочем, странный это был Дунай, черные воды, безымянные берега… Я человек не первой молодости, но я только что вылупился на свет божий. Может быть, в конце концов, и не так уж плохо отнять жену у родного брата, у брата, который вас любил, делал вам добро?
ВАЛЕНТИНА (вполголоса). Когда мы познакомились на каникулах в Динаре, я играла в теннис, плавала гораздо чаще с вами, чем с вашим братом… В горы лазила чаще тоже с вами… И с вами, с вами одним я тогда целовалась. Потом пришла к вам домой на вечеринку, и ваш брат полюбил меня, но ведь я-то пришла, чтобы повидать вас.
ГАСТОН. И все-таки вышли замуж за него?
ВАЛЕНТИНА. Вы были тогда совсем мальчишкой. А я сирота, младшая в семье, бесприданница, жила у тетки-благодетельницы и уже дорого поплатилась за отказы ее кандидатам. Так неужели я должна была продать себя другому, а не ему, благодаря которому я могла стать ближе к вам?
ГАСТОН. На такие вопросы дает ответ специальный раздел в дамских журналах.
ВАЛЕНТИНА. Как только мы вернулись из свадебного путешествия, я стала вашей любовницей.
ГАСТОН. Мы все же немного подождали.
ВАЛЕНТИНА. Немного? Целых два месяца, два страшных месяца. Потом в нашем распоряжении было три полных года, потому что сразу же началась война и Жоржа призвали четвертого августа… А потом, семнадцать лет, Жак!.. (Кладет ладонь ему на руку.)