Повести: Открытый урок, Рог изобилия - Валерий Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не передергивайте! — Анатолий Наумович стукнул кулаком по столу. — Не о практическом опыте речь, а о человеческом опыте.
— А человеческий опыт мой, — тихо сказал Самохин, — здесь не место и не время обсуждать. Перейдемте лучше к уроку.
— Вы правы, Евгений Ильич, — сказала Ночкина, — пора перейти к уроку. Вы, конечно, уверены, что всеми нами движет одно — опасение за выпуск. Возможно, конечно, что Анатолий Наумович терзается этой невысказанной мыслью, Вероника Витольдовна тоже. Но я-то здесь человек совершенно беспристрастный и, кроме того, облеченный некоторыми полномочиями. Вполне в моей власти позволить вам, даже вопреки желанию администрации, пусть не в этой школе, а в какой-то другой, довести до конца задуманный эксперимент…
— Пустой разговор, Анна Даниловна, — хмуро сказал Самохин. — Здесь уже высказались вполне определенно. В том смысле, что доверили бы мне только литературный кружок.
— Да! — горячо сказала Ночкина и встала. — Да, Евгений Ильич, и я подписываюсь под этими словами. Кружком рискнуть я готова, но классом выпускным — никогда. Слишком дорогая цена за иллюзию.
— Что значит «за иллюзию»? — Самохин набычился.
— Вы надуваете нас, Евгений Ильич, простите меня за грубое слово. Вы имитируете свободный обмен мнениями на уроке. Удачно имитируете, не спорю, уж если такой опытный зубр, как Вероника Витольдовна, попался в расставленные вами сети. Ребята на уроке у вас всего лишь марионетки. Вы дергаете их за веревочки — они выскакивают со «своими мнениями», и создается видимость дискуссии, которая ни к чему не ведет. Точнее, ведет она к вашему финальному высказыванию, к демонстрации блеска вашей логики, вашего ума. Авторитет учебника, авторитет программы вы подменили своим собственным… однако воспитательный эффект этой подмены, как мы лишний раз убедились на вашем уроке, весьма и весьма непрочен. Нельзя безнаказанно разрывать обучение и воспитание: тут перегибы в обе стороны одинаково опасны. Впрочем, на эту тему я бы хотела побеседовать не с вами, а с вашим методистом, отсутствие которого, столь блистательное, начинает мне казаться странным…
16Когда Самохин подходил к общежитию, уже темнело. С большим трудом ему удалось отвязаться от однокурсниц, которые утешали его, подбадривали, кому-то угрожали, куда-то собирались пойти, написать какое-то письмо… Все это было чрезвычайно искренне, но нелепо, не нужно. Самохин хотел остаться один. Где-то там, на пятом этаже, шло классное собрание десятого «А» — собрание бурное, с вызовом директора, но сейчас это Самохина не трогало.
Практику Самохину было предложено закончить в указанные сроки, то есть через два дня. И эти предстоящие два дня беспокоили его больше, чем все случившееся с ним сегодня.
Никаких обязательств с него не брали. Разрешалось работать так, как до сих пор, хотя бы как сегодня. Но дело было в том, что так, как сегодня, Самохин работать больше не мог. Он содрогался при мысли, что нужно будет войти завтра в класс, стать возле окна, заглянуть краем глаза в свою записную книжку — на схему, исчерченную зелеными и красными линиями. Нет, он не согласился ни с Ночкиной, ни с Анатолием Наумовичем, ни тем более с Вероникой Витольдовной, он по-прежнему считал, что они защищают честь своего мундира. Но что-то сломалось в нем сегодня, он больше не верил в свою киберсхему, которой так раньше гордился. Ребята, конечно, с готовностью будут срабатывать в ответ на его вопросы — пожалуй, даже с большей готовностью, чем прежде, — но что стоит за этой готовностью, он так никогда и не узнает. Какой-то коэффициент им не учтен, а какой именно, у Самохина не было желания искать.
До омерзения набродившись по раскисшему снегу, промокнув и промерзнув (причем тайной его мыслью было слечь назавтра с гриппом), Самохин возвращался домой как в полусне.
У двери общежития, когда он, по-стариковски пошаркав о проволочную сетку, собирался войти в вестибюль, кто-то робко тронул его за рукав. Он обернулся, взглянул неприязненно на худенькую девчушку в коротком детском пальто — и не узнал ее.
— Я Катя, Голубева Катя, — с отчаянием сказала девушка, заглядывая ему в лицо. — Вы меня не узнали?
— Ну как же, как же, — машинально сказал Самохин, наморщив лоб. Ему почему-то показалось, что это одна из его учениц. — Катя Голубева, я вас отлично узнал. Так чем могу быть полезен?
— Евгений Ильич, — быстро заговорила Катя, — я не спала всю ночь. Я поняла, что вы плохо обо мне подумали вчера. Так все это неправда, я клянусь вам, неправда.
И Самохин с удивлением увидел, что она плачет.
— Может быть, это вам покажется смешным, — говорила Катя, вытирая кожаной перчаткой слезы, — но я такой человек, что мне очень трудно жить, — вы меня слышите? — очень трудно жить, если я знаю, что кто-то думает обо мне плохо, несправедливо.
— Да, но мне-то какое до всего этого дело? — Самохин только теперь понял, что перед ним вчерашняя подружка Кирилла. — Какое мне дело, что вы за человек? И кроме того, с чего вы взяли, что я вообще о вас думал? Не думал я о вас ни хорошо, ни плохо, ни тем более несправедливо. Пусть это вас больше не мучит, договорились?
— Нет, этого не может быть, — убежденно сказала Катя. — У вас на лице было такое презрение, такое пренебрежение… всю жизнь буду помнить это лицо. Вы были несправедливы ко мне, Евгений Ильич.
— Ну хорошо, — устало сказал Самохин. — Я был к вам несправедлив, о чем глубоко сожалею. Достаточно вам этого или я должен выразиться как-то сильнее?
— Вы меня совсем не поняли… — проговорила Катя, отвернувшись. — Мне не нужны ваши извинения…
— А что же вам нужно? — вспыхнул Самохин. — Вы сами-то хоть понимаете, зачем вы сюда пришли?
— Я понимаю, — печально сказала Катя. — Мне нужно, чтобы вы мне поверили, иначе мне будет трудно жить.
— А жить вообще трудно, — жестко ответил Самохин и открыл тяжелую дверь.
Рог Изобилия
1Мы проснулись почти одновременно. Во всяком случае, когда я лежал с закрытыми глазами, обдумывая тиканье часов, в Ларискином дыхании послышались перебои, она шевельнулась — и с долгим ленивым вздохом выпростала из-под одеяла руки. Потом стало тихо. Я знал, что Лариска открыла глаза и, приподнявшись на локоть, смотрит мне в лицо. Я даже чувствовал выражение ее глаз, сосредоточенное, недовольное со сна и как будто удивленное: она всегда смотрела на меня так по утрам, а потом многозначительно улыбалась.
Мне хотелось протянуть этот миг, и я старательно жмурился, но глаза мои, должно быть, сильно прыгали под веками, я сам чувствовал это, и вдруг медленная ответная улыбка поползла по моим губам
Пришлось разжмуриться — и точно: Лариска смотрела на меня, прижав щеку к собственному плечу, и усмехалась.
— Ну что? — спросил я.
Она дернула плечом: ничего, мол, собственно, а что такое?
— Может, поздороваемся все-таки? — спросил я.
— А мы уже виделись, — сказала она. — Глаза-то ты напрасно открыл. Не идет тебе это.
— Ты меня разбудила своей зловещей улыбкой.
— А, действует?
Она повела над плечом подбородком и, шевельнув бровью, улыбнулась так призывно и с таким торжеством, что мне стало зябко. Разумеется, в каждой женщине пропадает актриса, но это был уже маленький шедевр, вольный этюд на тему: «Что, милый мой? Вот так-то!»
— Очень изящно, — я зевнул и повернулся к ней спиной. — Что-то подобное ты изобразила на нашей свадебной фотографии. Дракон с острова Комодо.
2Наше окно было задернуто плотной коричневой шторой, но сквозь штору уже дымилось дневное солнце. Толстые складки ткани были пропитаны светом, за окном шаркали ногами прохожие, и в самом этом шарканье было что-то пыльное, жаркое, дневное, отчасти воскресное: в будни люди шаркают ногами по-другому. А в нашей комнате стоял холодный полумрак, напоминавший о музее, о темных картинах знаменитых голландцев, и жалкая «модерная» обстановка комнаты казалась вневременной, как будто была написана лет триста назад по глубокому коричневому грунту. В те времена окна завешивались особенно тщательно — специально для живописцев, которые обожали тяжелые ткани и темные полутона. Мы же с Лариской были великолепно осведомлены о гигиеническом воздействии прямого солнечного света и вынуждены были задрапировываться лишь потому, что жили на первом этаже. Механическое любопытство прохожих, не упускавших случая сверить подробности нашего частного семейного быта со своим представлением о жизни вообще, создавало в нашей комнате нечто вроде психологического сквозняка, и, если края штор не перекрывали друг друга с запасом сантиметров в пятнадцать, я начинал нервничать и ворчать, что не. в подворотне же мы живем в конце концов.