Ясновидец: - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Магдалена Хольт несколько лет спустя, понимая совершенно ясно, что то, что она пережила этим зимним днем, есть не что иное, как дистиллят её самых сокровенных стремлений, понимая это, она предпримет попытку превратить эти мечты в реальность — и добьется успеха. Она никогда никому не рассказывала о своем откровении, но с того дня и до самого своего отъезда она смотрела на мальчика совершенно иными глазами, и осталась благодарной ему на всю жизнь.
Она почему-то решила, что существует прямая связь между ее переживанием и аппетитом ребенка, и с тех пор, давая ему бутылочку, была особенно внимательной. Она пыталась привлечь его взгляд, покачивая пальцем у него перед глазами. Чаще всего в такие моменты он обращал к ней свое изуродованное лицо, но ничего особенного не происходило. Она стала объектом приложения его необычного дара еще всего только три раза, причем последний был связан с катастрофой.
Второй раз это произошло тоже в момент кормления, все было почти так же, как и в первый. Вдруг он посмотрел на нее взглядом, древним, как горы, и опять она ощутила, что он находится в ней, осторожно касается ее мыслей, и, что было самым удивительным, она услышала внутри себя, как он гулит, и поняла, что это рождается его язык. И снова с илистого дна подсознания поднялись самые ее тайные стремления, сначала еле различимые, потом все яснее и яснее, пока не обрели силу провидения.
Она увидела себя склоненной над толстым фолиантом с увеличительным стеклом в руке, а на столе лежало гусиное перо и рожок с чернилами, приготовленными ею самой из камфары и порошка чернильных орешков. Это тоже была старинная ее мечта, потесненная реальностью — искать Бога, и так оно и сбудется, на склоне лет своих примет она крещение странствующего меннонита и посвятит вдовство свое чтению Священного Писания, хотя сейчас мысль эта казалась ей смехотворной — сердце ее уже много лет было закрыто для веры.
Третий случай был вполне банальным, но она никогда его не забывала, поскольку именно тогда мальчик впервые не просто проник в нее, а заговорил в ее сознании; к этому времени он только что научился ходить. Это было весной, воскресным вечером, когда у девушек был выходной, и никто не заметил, как мальчик подошел к пруду с кувшинками и фонтанами в виде нимф — мадам Шалль благодаря растущим доходам могла себе теперь позволить такую роскошь. Магдалена увидела его в последний момент, когда он стоял на самом краю, восторженно взмахивая своими руками-обрубками, околдованный зрелищем китайских золотых рыбок, то и дело подплывающих к поверхности пруда, чтобы глотнуть воздуха. Он знаками подзывал Генриетту Фогель, девочку, родившуюся в ту же ночь, что и он — он был к ней очень привязан и старался все время быть с ней рядом. Магдалена Хольт перепугалась, что он упадет в пруд, подбежала и схватила его на руки. Испуганный мальчик заплакал.
Она держала его на руках и укачивала, стараясь успокоить, она чувствовала, как шерсть на спине встала дыбом от страха, тельце дрожало, слезы лились на ее грудь; она гладила огромную голову, качающуюся на тонкой шейке — ей всегда было страшно, что он как-нибудь удушит сам себя. И тогда это случилось опять — на этот раз он даже не глядел на нее, он просто как бы рассек поток ее тревожных мыслей и сказал, очень внятно, каким-то загробным голосом:
Опусти меня на землю!
Что она и сделала, хотя больше от неожиданности, чем повинуясь его команде, и словно по внезапному вдохновению спросила его, тоже мысленно:
Что ты сказал?
И опять, не шевеля губами, не глядя на нее, поскольку внимание его вновь привлекли золотые рыбки, он произнес, она услышала эти слова в себе:
Ты испугала меня! Оставь меня в покое!
Много лет спустя она припомнила, что мальчик обратился к ней на датском языке, но она была не настолько глупа, чтобы сообразить, что он, скорее всего, не пользовался никаким языком — то, что она воспринимала как слова, было на самом деле не словами, а мыслью; он умудрялся быть понятым далеко за пределами ограниченных горизонтов любого языка планеты. И все же это был его голос, она поняла, что голос принадлежит ему, и никому другому, может быть, чуточку монотонней, чуточку бесцветней, чем если бы он говорил на самом деле, словно акустика в ее голове была похуже.
Но несмотря на все ее неудачные попытки найти сравнение для пережитого ею чуда, она поняла важность происходящего: ребенок не только читал ее мысли, сознательные и бессознательные, он вдруг начал говорить внутри нее, как будто бы проще в мире ничего не было.
Четвертый и последний эпизод произошел много лет спустя, как раз перед тем, как она навсегда покинула Кенигсберг в рыбачьей шхуне под датским флагом, полная решимости порвать с прошлым и с надеждами на иное будущее. То, что она лишилась одной груди, уже было свершившимся фактом, и мальчик пришел к ней утешить ее, потому что в то время она плакала почти беспрерывно. Ее мучили боли, и она целиком ушла в себя, как улитка уходит в раковину. Ей хотелось, чтобы он оставил ее в покое, но, не успев вымолвить ни слова, она услышала внутри себя пение, тот же самый чуть монотонный, как у привидения, голос, простую колыбельную песню, ту самую, что она пела ему когда-то, надеясь, что несчастный по крайней мере может хоть как-то воспринять вибрацию ее голоса. Она слышала его голос в себе совершенно ясно, как он обращался к ней, она слышала слова утешения, полные любви и невинного детского сострадания.
Не печалься, сказал он, все будет хорошо… скоро ты уедешь отсюда…
И через много лет она будет вспоминать его с почти религиозным чувством. Незадолго до своей смерти она напишет подруге в Оденсе: «От него ничего нельзя было скрыть, и это было таким же облегчением, как последнее причастие».
Итак, дар Эркюля Барфусса открывался не всем, особенно после того, как он научился им управлять.
Те же, кто столкнулся с этим даром в первые двенадцать лет его жизни в заведении мадам Шалль, объясняли свои ощущения чем-то иным, что было со всех точек зрения большим облегчением для здравого смысла.
Например, у одной из девушек, звали ее Анке Штриттматер, на второй год пребывания в борделе стало очень плохо с нервами после того, как ее укусила гадюка, непостижимым образом пробравшаяся в дом. Как-то раз, когда Эркюль Барфусс зашел к ней в комнату, она вдруг издала такой пронзительный визг, что едва не разбились хрустальные рюмки, стоявшие в застекленном шкафу, после чего потеряла сознание. Придя в себя, она рассказала, что слышала голоса умерших детей, а потом ей представился ее отец, собирающийся ее изнасиловать.
Никто даже и не подумал сомневаться в ее словах, особенно те, кого не толкнули к проституции война и голод или кого не выбросили из родительского дома после скандала, связанной с утратой девичьей чести. Многие девушки стали жертвой притязаний их отцов и братьев. Кто-то из них имел представление о грехе кровосмешения, другие — нет. Фрейлейн Штриттматер как раз и была из них, и она ни за что в жизни не призналась бы, что внезапное воспоминание, потрясшее ее в присутствии мальчика, было ничем иным, как точным воспроизведением сцены трагедии, разыгравшейся в стенах ее собственного дома, и не однажды, а раз за разом, с тех пор, как ей исполнилось шесть лет, и до того момента, когда она четырнадцатилетней девочкой бежала из дома в августовскую грозовую ночь, она и не могла признаться в этом, поскольку ее сознание отбросило эти картины, как моряки выбрасывают лишний груз, чтобы корабль не пошел ко дну. Она приписала все своей нервозности после укуса змеи, но в дальнейшем избегала оставаться с мальчиком в одной комнате.
Другие утверждали, что те голоса, что они слышат, — это голоса привидений, и сваливали все на близлежащее кладбище, известное тем, что там хоронили самоубийц. Кто-то так и не понял, что они и в самом деле слышали в своей душе голос Эркюля, объясняя все галлюцинациями от усталости после принесенной на алтарь любви бессонной ночи. Но большинству так и не привелось испытать на себе таинственный дар мальчика — со временем он понял, что пользоваться им направо и налево не только опасно, но и безответственно.
Вообще, со дня своего крещения, когда смерть дала ему отсрочку на неопределенное время, Эркюль Барфусс был исключением в доме, где царила продажная любовь. Он стал объектом самых чистых чувств, своего рода жертвенником бескорыстной любви. Внешность его не отпугивала девушек мадам Шалль — они из опыта знали, что бояться следует уродства души, а не тела. Глядя на него, они понимали, что может быть участь еще более горькая, чем их собственная, и это придавало им силы. Он приходил и уходил, когда хотел, а с того дня, как Магдалена Хольт перестала кормить его молоком из бутылочки, у него не было особенно тесной связи ни с кем из девушек, если не считать его ровесницу Генриетту Фогель.