Ясновидец: - Карл-Йоганн Вальгрен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его руки касались того, чему отказывалось верить сознание: выросты, узлы, изуродованная грудная клетка, свидетельствующая о недоразвитии легких. Спина, отметил он машинально, покрыта густыми черными волосами, даже шерстью, густой, как у козленка. Это скорее животное, чем человек, подумал доктор.
Туловище уже полностью освободилось, уже видно было, что это мальчик. Половые органы были совершенно обычными, без каких либо уродств, единственная нормальная часть тела, и это казалось ненормальным. Кто-то за его спиной говорил о девушке: она сирота, принадлежала, бедняжка, к какому-то славянскому национальному меньшинству, теперь, после разделения Польши, уже и не разобраться, к какому: Шалль нашла ее в Данциге, побирающейся на улице, и сжалилась над ней. Она уже три года работала в борделе, даже скопила немного деньжат, все хотела вернуться в свою деревню. А отец? Кто знает. Офицер какой-нибудь, им нравилась ее покорность. Но Гётц ничего этого не слышал, не заметил даже, что они говорят о девушке в прошедшем времени — он работал, как в лихорадке.
Ноги, констатировал он с облегчением, развиты лучше, чем руки, ноги карлика, но, если он выживет, он сможет на них ходить. Он поднял ребенка и похлопал его по покрытому шерстью задику, в надежде, что тот закричит, что хоть какой-то звук вырвется из этого жуткого отверстия, служившего одновременно носом, ртом, глоткой и гортанью, отверстия, видение которого будет преследовать доктора всю жизнь с постоянством, свидетельствующем о глубоком его символическом смысле. Новорожденный как будто бы начал дышать, но не издавал ни звука, ни бульканья, ни крика.
Только сейчас обратил он внимание на бормотание собравшихся в комнате девушек. Он положил ребенка рядом с матерью, приложил ухо к ее рту и вслушался. Она не дышала. Он осторожно приложил пальцы к сонной артерии. Ничего. Он повернулся и чуть не наткнулся на стоящего рядом священника.
— Слишком поздно, — сказал тот. — Будем надеяться, что Господь примет ее в свое лоно.
— Почему не послали за мной раньше?
Доктор сам удивился прозвучавшей в его голосе злости, вызванной, как он тут же мысленно оправдался, тем, что человек всегда опаздывает к самым важным событиям, что жизнь сознательно рассылает пригласительные билеты на судьбоносные мгновения с некоторой задержкой. Если бы ему сообщили хотя бы на десять часов раньше, девушка могла бы остаться в живых.
Священник с нескрываемым отвращением рассматривал младенца.
— Я не могу читать молитву над ней, — сказал он. — И я не могу крестить это… не знаю, как назвать.
— Почему нет?
— Вы сами видите, о чем здесь идет речь. Господь Бог не мог так подшутить над своим созданием.
Гётц посмотрел на мальчика; заросшая шерстью спина, невероятно большая голова, не меньше, чем все остальное тело. Он дышал, но глаза были по-прежнему закрыты, словно бы он страшился увидеть ожидающий его мир.
— То, что вы видите, доктор, не что иное, как дьяволово отродье. Это создание не могло быть зачато человеком. Это вообще не человеческое дитя.
Священник взял свой саквояж и пошел к дверям.
— Поверьте мне, — добавил он. — Это уже не в первый раз. Месяц назад в Лемберге родился мальчик — наполовину волк, наполовину человек. Он прожил всего четыре минуты. По моему мнению, на четыре минуты больше, чем следовало.
Священник вышел из комнаты. В повисшей тишине доктор повернулся к мадам Шалль.
— А где вторая девушка? Мне говорили о двух родах.
Вторые роды протекали нормально в комнате через две двери по коридору, как раз в той самой комнате, что когда-то занимала огромная Аграфена Нехлюдова. Семь лет назад при совершенно загадочных обстоятельствах она вдруг поднялась со своего ложа и бесследно исчезла, но об этой истории доктор ничего не знал. Когда Гётц переступил порог, ребенок уже был у груди матери, его уже обмыли, и завернули в чистое льняное полотенце. Это была хорошо сложенная девочка с ореховыми глазками и редкими, мягкими, как шелк, волосиками. Он спросил, как чувствует себя родительница, и та вместо ответа разрыдалась, оплакивая судьбу своей подруги по несчастью, и ему пришлось утешать ее, и только тогда он обратил внимание, что колокола в соборе все еще звонят, что они не переставали звонить с той минуты, когда он сюда приехал.
— Девчушка, по крайней мере, весьма торжественно явилась в этот мир, — сказал он, пытаясь шуткой смягчить настроение, — даже колокола звонят в ее честь.
Он, следуя порядку, осмотрел новорожденную. Ему казалось несправедливым, что судьба рассыпает свои дары столь легкомысленно, что вот эта крошечная девочка так прекрасно сложена, а в десяти метрах от нее, в тот же вечер, в том же доме, от такой же женщины рождается мальчик, которому провидение отказало даже в элементарной анатомической гармонии. Он спросил себя, кто же будет заботиться о несчастном уродце-сироте то короткое время, что ему предстоит провести на этом свете. Возьмет на себя кто-нибудь обязанность дать ему грудь? Он сомневался. Они наверняка отнесут его к одной из тех женщин, что помогают матерям избавиться от незаконных детей, подумал он, и эта мысль принесла ему облегчение, совершенно лишенное угрызений совести, поскольку такой конец освободил бы несчастного от полного мучений существования.
Он посвятил родительнице еще несколько минут, удостоверился, что кровотечений нет, пропальпировал ее живот и объяснил, как мыть ребенка и давать ему грудь. Потом он вернулся в комнату, где был мальчик.
Мадам Шалль держала его на руках, он тяжело дышал, но глаза были по-прежнему закрыты. Тело несчастной уже обмыли и сейчас несколько девушек заворачивали ее в чистые простыни. Окно было открыто, чтобы проветрить комнату от явного, легко узнаваемого запаха смерти.
— Что будет с мальчиком? — спросил он.
— Мы оставим его, доктор, — сказала мадам Шалль, укачивая младенца, — сколько проживет, столько проживет.
Только сейчас Гётц впервые осознал, какому существу судьба определила его в помощники в появлении на свет. Он помнил анатомический театр в Альбертине, где профессора хранили уродцев в стеклянных сосудах со спиртом; мертворожденные на седьмом месяце сиамские близнецы, девочка с водянкой головы и огромным родимым пятном на спине, напоминавшем очертаниями дракона, мальчик со сросшимися челюстями, еще один с пятью рядами зубов и обнажившимся вследствие неверного развития родничка мозгом. В его памяти остались все эти уродства, это собрание гротескных шуток бессердечной природы, тщательно пронумерованное и расставленное на полки поверх схематических изображений сердечнососудистой системы, мышц, скелета и внутренностей. Там были монголоиды и альбиносы, несколько экспонатов, напоминающих, скорее, случайный комок костей и мяса, жизнь, милосердно прерванная на самых ранних ее проявлениях; были там представлены и уродства в животном мире — двухголовый теленок, поросенок с какими-то совершенно неописуемыми изменениями, ягненок с головой на животе… но то, что он сейчас видел перед собой — огромная голова с узлами, напоминающими каменные друзы, расщепление лицевого черепа, покрытое шерстью тело, циничные отростки вместо рук — казалось ему более жестоким, чем все, что он когда-либо видел, поскольку существо это все еще жило, и не было никаких шансов, что оно сумеет защитить себя от ужасов жизни.
— А доктор не может что-нибудь сделать? — спросила Шалль.
— Нет, — сказал он. — Расщепление лицевого черепа настолько значительное, что операция невозможна.
Он достал из саквояжа склянку с опиумом.
— Несколько капель при болях, — сказал он. — Остается только надеяться, что вы недолго будете этим пользоваться.
Он подождал, пока девушки отмыли дитя от крови и слизи. У него было странное чувство, что он что-то пропустил, и теперь он понял, что — он пока еще не видел глаз ребенка.
Он взял младенца на руки.
Осторожно, кончиками пальцев, он приоткрыл веки, удивляясь, что у ребенка отсутствует этот рефлекс. Глаза были серые и мутные, инфекция или врожденная катаракта, машинально отметил он. Внезапно ребенок перестал пыхтеть и посмотрел на доктора долгим немигающим взглядом. Взгляд этот был настолько тверд, что, казалось, мог удержать падающую стену.
Доктору впоследствии никогда не удавалось найти объяснение тому, что произошло в тот вечер, покуда выла вьюга и колокольный звон эхом отдавался над Кенигсбергом. Младенец смотрел на него, упрямо и неотрывно, и вдруг доктор почувствовал, что тот находится уже внутри него, в центре его сознания.
Он не мог бы объяснить, как, но каким-то образом ребенок смотрел прямо в него, вернее, он как бы внедрился в него, как паразит незаметно внедряется в человеческий организм. Он уже был в нем; без слов, еще не осознавая свое собственное существование, он проник в сознание доктора вопреки всей научной логике, и самое худшее было, что он свободно читал самые его тайные мысли.