Кто-то должен - Даниил Гранин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы готовы весь мир делить по Брагину — за и против. Далеко у вас зашло. Уезжайте. Я забочусь не о Брагине, — сказал Дробышев с приятным ощущением правдивости своих слов. — Мне жаль вашу жену и сына.
Клава взяла Селянина под руку.
— Большое спасибо вам, Денис Семенович. — Кроме признательности во взгляде ее было и то, что произошло между ними двумя. Она как бы огладила Дробышева, потерлась о его замшевую куртку. Не поймешь — досадовала она, жалела, дразнила. Дробышеву больше всего нравились в женщинах эти переливы чувств, загадочных, нечаянных, которых и определить-то в точности нельзя. Снова ему взгрустнулось от своего благородства.
— Не за что, — сказал он. — Самые лучшие советы — это всего лишь слова. Желаю вам на новом месте удачи.
Клава подтолкнула мужа, он покорно протянул руку, пробормотал:
— Спасибо…
Влажная рука его бессильно смялась в руке Дробышева.
— Ничего, ничего, все будет о’кей!
Дробышев испытывал умиротворение, как хирург после тяжелой и удачной операции. В передней он заботливо помог Селянину надеть пальто. Движения Селянина были неверны, одеревенелыми пальцами он долго застегивал пуговицы своего кожаного потертого реглана. Клава подала ему шляпу, он нахлобучил ее, стоя перед зеркалом.
Клава потянула его за рукав.
— Ну и субъект, — сказал Селянин, разглядывая себя. — Такой может выкинуть любое. Почему нет? В этом его преимущество.
Дробышев утомленно ждал, он никак не мог предвидеть того, что произойдет.
Открылась входная дверь, появилась Зина с младшей дочкой. Румяные, холодные, они принесли с улицы запах весны. Анечка держала длинную ледяную сосульку, у Зины была сумка с продуктами. В маленькой прихожей возникла толчея. Дробышев знакомил женщин, раздевал Анечку и не заметил, с чего все началось, почему Селянин взял Зину за руку и говорит, захлебываясь от возбуждения и страха, что его прервут.
Дробышев лишь увидел, что Зина нисколько не испугалась. Она слушала внимательно, не отнимая руки, напряженно следя за его прыгающей мыслью.
— …Они оба вынудили меня. Ваш муж… у него логика. Он меня логикой раздавил. А если душой, вы поймете, потому что не может быть так, чтобы всем выгодно. Где-то ошибка. Брагину выгодно, Клаве выгодно, мне выгодно. Вы чувствуете? Всем выгодно, чтобы я отказался. Вашему мужу выгодно. Допустим, мелочь я изобрел, пускай гайку. Не закон природы, не Эйнштейн, но если гайка эта для меня — как если б я был Эйнштейном. Вы понимаете? Сегодня гайку отвергнут, завтра — генетику. Да, да. Генетику! — Он воспламенился этим примером. — Им тоже: отрекитесь! А они…
Все же он умел заставить себя слушать. Особенно женщин. На них действовала эта умоляющая беспомощность, эта исступленность.
— …Ваш муж, он добрый, он ко мне добрый, к ней. Позвольте тогда вопрос. Пусть абсурдный, чисто теоретический. Если б ваш супруг отрекся, вы как, уважали бы его? Ради вас отрекся, ради дочери. Не то чтобы жизнь или смерть, это я понимаю…
С изощренным чутьем он нащупал чувствительное для Зины, воспаленное ее место, и Дробышев почувствовал на себе ее колючий взгляд.
— Да, я псих, то есть я здоров, не хуже других, но я болел, меня легко ославить, — злорадно предупредил Селянин. — И сейчас я для всех идиот, потому что против своей выгоды… Торгуйся я для себя, никому и в голову бы не пришло. Тогда я нормальный. А тут для государства, для науки, подумаешь. Главное, во вред себе. Нет, погодите, бог с ней, с наукой. Я другое хотел. Вот вы счастливы. Она тоже хочет, Клава. Я понимаю. Квартира, диссертация. Я не осуждаю… Нет, не то… Опять не то…
Он схватился за голову. Зина взглядом остановила Дробышева.
— …Так нельзя жить, — застонал Селянин, сжимая голову. — Должны быть идеалы. Во имя чего… Иначе что же останется?
Дробышев почувствовал, что нельзя молчать, что он проигрывает. С каким наслаждением он попросту спустил бы его с лестницы. Не будь тут Зины. Селянин цеплялся за нее, он был под ее защитой, пользовался этим подло, не по-мужски. И это в благодарность за все. Дробышев взглянул на Клаву, призывая ее в свидетели. Видит бог, как говорили в старину, совесть Дробышева чиста, пусть Селянин пеняет на себя.
— Ах вот оно что, — сказал Дробышев. Вы, значит, печетесь о государстве? У вас идеалы. Прекрасно, о чем тогда разговор, Константин Константинович, все улаживается как нельзя лучше. — Не издеваться, а высмеять надо было его перед Зиной, все это мерзкое кликушество. Дробышев скрестил руки, покачал головой: — Чего ж вы скрывали? Я-то думал, что вы все о себе, а вы о государстве печетесь. Вы бескорыстный идеалист. Виноват, каюсь. — Примериваясь, он поиграл занесенным клинком: держись, голубчик, сам напросился… — Раз так, отдайте ваше предложение Брагину. Приглашайте его в соавторы. Вы же думаете только об интересах страны. Уже год назад государство получило бы экономию, эти четырнадцать миллионов. Пожертвуйте своим личным авторством. Не все ли вам равно, с точки зрения высших идеалов. Что вам слава… А промышленности, а технике один черт, сколько там авторов — один, два… Брагин, он быстро внедрит. Ну что ж вы? За чем дело стало? Не хочется? Чур, одному? Знаете, как это выглядит?
— Как? — ошеломленно отозвался Селянин.
— Не Брагин, не Кравцов украли четырнадцать миллионов. А вы! Из-за вашей жадности. Не вам — так никому, пусть гниет. Все ваши красивые возгласы — брехня. Прикрываете свое тщеславие. Вы не лучше Брагина. Хуже. Будь вы патриот, вы согласились бы хоть на десять соавторов, сколько угодно, лишь бы дело пошло. Но как же так, разделить свою славу. Ни за что. Хоть лопни. Не отдам. Мое. Какие же тут идеалы?.. Наговорить что угодно можно…
Он рубил его наотмашь, так, что кости хрустели. Пусть Зина видит всю труху, слишком она податлива на дешевые словеса. Ковырнуть как следует — и посыплется труха. Работать надо, работа — вот идеал, отдавай работе честно все, что можешь, будь реалистом: изобрел — пожалуйста, имеешь законное право ни с кем не делиться, но тогда нечего строить из себя праведника. От этих праведников самое зло и пакость. Внутри обязательно эгоист, а то и хапуга.
Наступила тишина, Селянин подождал, затем деревянно поклонился, главным образом Зине, направился к дверям. Безмолвный уход его возмутил Дробышева.
— Ну что ж, можно и так, — бросил он вслед.
Селянин обернулся. Лицо его было пустым, без глаз.
— Безнравственно, — прошептал он. — Все, что вы говорили. Пусть я… Но вы-то… Ведь если вы — тогда мне все можно. Я думал, что хоть кто-то должен… Я шел… Я не хотел идти… — он шептал все более невнятно и сбивчиво. — Вы думаете, четырнадцать миллионов нужнее, что они дороже такого поступка…
Некоторое время Дробышев стоял в опустелой передней. На кухне Зина и Анечка разгружали сумку с продуктами. Оглохшие звуки еле пробивались к нему. Словно у него заложило уши. Как будто он вышел из самолета. Дробышев пригладил волосы, провел рукой по лицу.
Надо было взглянуть на часы. Он не хотел смотреть на часы.
Он пошел на кухню. Ему не надо было сейчас заходить к ним.
— Мы купили черешню, — поспешно сказала Анечка. — Хочешь?
— Только помой, — сказала Зина.
Глаза их ускользали, зеркально-безразличные.
В кабинете пахло чужим едким дымом и еще чем-то, тоже чужим. Он открыл форточку, сел к столу. Долгожданная верстка лежала перед ним. Рыхлые листы с большими полями, удобными для правки. Текст, огибающий таблицы и формулы, текст, который еще можно подчистить…
Дробышев умел заставить себя работать при любом настроении. Что бы ни происходило, пахарь должен пахать.
Мысленно он еще следил, как Селянин и Клава идут по улице, Селянин оправдывается или, наоборот, обвиняет, старается еще более утвердиться.
Ему хотелось, чтобы зашла Зина, помешала, спросила. Никто не знает, что он переступил через себя ради этой Клавы, ради ребенка. И не узнает. Теперь этот изувер домучает их. И еще смеет говорить о нравственности. Так всегда, благородные слова захватывают подонки. Они пользуются, они произносят их с легкостью и пафосом…
Правка не приносила удовольствия. Он чиркал все более недобро. Слишком много было бесспорного. Никаких колебаний, никакого выбора, подарочный набор в блестящей упаковке.
«Ну и что?» — подмывало его написать на полях.
Закончив главу, он пошел погулять. В передней он задержался перед зеркалом, повязывая шарф.
Что-то незнакомое было в его лице. Как будто стеклянная глубина хранила отражение Селянина и его взгляд — взгляд человека, усомнившегося в чем-то главном… Удивительно было обнаружить такие глаза на своем лице.
Часть вторая
На песчаных отмелях чернели перевернутые смоленые баркасы. Дома стояли тоже черные, крытые серебристой дранкой, местами поросшие зеленым мхом, обнесенные высокими жердяными изгородями. Напоминали они о раскольничьих скитах, монастырях, о жизни медленной, пристальной, наполненной тайным смыслом, который всегда чудился Дробышеву в этих затерянных лесных деревнях.