Пора уводить коней - Пер Петтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У нас у самих дел невпроворот, — пояснил отец.
— Да уж, — согласился я. — Мы тут завозились кое с чем, что давно бы пора сделать, но да ладно, пару дней мы бы, пожалуй, сумели выкроить. Нет ведь ничего совсем невозможного, да?
— Совсем невозможного нет, — подхватил отец. — Хотя выкроить что-нибудь трудно.
— Что есть, то есть, — ответил я. — Разве что взаимовыручка: мы вам, вы нам.
— Тут ты прав, — сказал отец и посмотрел на меня с любопытством. — Взаимовыручка вещь вообще хорошая.
— Например, лошадь с волокушей, — сказал я, — на той неделе или через неделю, на несколько дней.
— Верно говоришь, — расплылся в улыбке отец. — Лошадь с волокушей на несколько дней. Что скажешь, Баркалд?
Все это время Баркалд стоял перед нами и слушал, как мы ерничаем. И теперь чувствовал себя в ловушке. Он почесал в затылке и промямлил:
— Да, конечно, почему нет, возьмете вон Бруну. — По нему было видно, что его подмывает спросить, на что нам понадобилась лошадь, но он чувствовал, что им помыкают, поэтому он выпустил из рук вожжи и помалкивал, боясь оскандалиться.
Баркалд сказал, что начнет покос завтра, чтоб мы приходили на северный луг как только высохнет роса, потом вскинул на прощание руку и, радуясь, что развязался с нами, спустился к реке и сел в свою лодку, а отец упер руки в боки и сказал:
— Это ты гениально придумал. Как тебе в голову пришло?
Он не подозревал, как много я думал о лесосплаве, а поскольку он ни разу не помянул лошадь, то вот я и вылез с этим, потому что откатить деревья на берег руками мы вряд ли сможем. Но я не ответил, только улыбнулся и пожал плечами. Он легонько потрепал меня за челку.
— А ты не дурак, — сказал он, и я согласился. Я всегда говорил, что я не дурак.
С похорон Одда прошло четыре дня, и я еще ни разу не видел Юна. Это было странно. Я просыпался утром и вслушивался, не раздадутся ли его шаги на дворе или крыльце, не скрипнут ли визгливо весла в уключинах, не тыркнется ли, причаливая, его лодка в берег с легким стуком. Но утро за утром все было тихо, не считая пения птиц, гудения ветра в кронах и перезвона колокольчиков, когда коров с сэтеров южнее и севернее нашего гнали на пастбище позади избушки, чтобы они весь день объедались на зеленых склонах, пока хозяева в пять не придут кликать их домой. Я лежал у открытого окна и слышал дикий металлический трезвон, его звучание менялось в такт смене ландшафта, и думал, что хочу только одного: быть здесь вместе с отцом, что бы ни произошло. И каждый раз, когда я вставал, а Юна не оказывалось под дверью, я вздыхал с облегчением. Отчего мне становилось стыдно, горло начинало саднить, и боль не проходила несколько часов.
Его не было и у реки, он не стоял с удочкой и не спешил мимо в своей лодочке. Отец не спрашивал, виделись ли мы, а я не спрашивал отца, видел ли он Юна. Так и шло. Мы позавтракали, оделись в рабочую одежду, спустились к реке, сели в лодку, которая досталась нам в придачу к дому, и переправились на ту сторону. Светило солнце. Я сидел на самой задней скамье, закрыв глаза от солнца и такого знакомого отцовского лица, он уверенно греб, а я думал — каково это: потерять жизнь так рано. Потерять жизнь. Как будто бы ты держал в руках яичко и выронил, оно упало и разбилось. И я знал, что нельзя почувствовать, как это чувствуется. Если ты умер, то ты умер, но вот крохотный миг за секунду до — понимаешь ли ты, что это конец? И что ты тогда чувствуешь? Тут был для меня малюсенький зазор, словно едва приоткрытая дверь, и я протискивался в него изо всех сил, потому что мне очень хотелось туда, внутрь, от солнца поперек глаз протянулась желтая полоса, и я вдруг проник внутрь, клянусь, я попал туда на миг, было не страшно, но печально и удивительно, какая там тишина. Это чувство не прошло, когда я открыл глаза, оно осталось. Я посмотрел поверх воды на тот берег — он был на месте. Взглянул отцу в лицо, как будто бы очень издалека, моргнул несколько раз и сделал глубокий вдох, похоже, я чуть заметно дрожал, потому что отец спросил:
— Шеф, ты в порядке?
— Да, — ответил я, замешкавшись. Но пока мы причаливали, привязывали лодку и потом шли вдоль ограды через луг, я чувствовал это где-то в уголке души: маленький остаток, крошку, совершенно желтое пятнышко, которое еще неизвестно, смогу ли я когда-нибудь свести.
Когда мы пришли на северный луг, народ уже собрался. Сам Баркалд стоял рядом с косилкой, он держал вожжи и собирался сесть на облучок. Я узнал коня, у меня до сих пор ныло в шагу после нашего с ним знакомства. Здесь же были два мужика из деревни и женщина, которую я не знал, мало похожая на крестьянку, возможно, какая-то родственница хозяев хутора, а жена Баркалда разговаривала с мамой Юна. Обе зачесали волосы наверх и оделись в застиранные цветастые ситцевые платья, облегавшие тело в подробностях, на босых ногах короткие резиновые сапоги, в руках грабли с ручками в два раза длиннее самих женщин. В утреннем воздухе их голоса разносились далеко, мы услышали их снизу, от дороги, и мать Юна была здесь совсем не такая, как у себя, в тесноте дома, это настолько очевидно бросалось в глаза, что сразу же было замечено не только мной, но и отцом, понял я. Мы невольно повернули головы и обменялись взглядами, проверяя то, что увидел другой. У меня кровь прилила к лицу, я занервничал и стал сам не свой, то ли пораженный своими странными мыслями, то ли от сознания, что и отец реагирует так же. Увидев, что я покраснел, он тихо засмеялся, но ни в коем случае не снисходительно, это надо сказать. Он просто засмеялся. С воодушевлением почти.
Шагая по траве, мы подошли к косилке, поздоровались с Баркалдом и его женой, а мама Юна пожала нам руку и сказала спасибо за то, что мы пришли на похороны Одда. Она была невеселая и с опухшими глазами, но живая. Ее красили загар, и голубое платье, и голубые блестящие глаза, представляете, она была всего на несколько лет моложе моей матери. От нее исходило сияние, и я словно бы впервые увидел ее совершенно отчетливо и подумал еще, не в случившемся ли причина, не может ли такое настолько изменить человека, что он начнет светиться сам по себе. Я разглядывал то траву под ногами, то луг на горизонте, лишь бы не встречаться с ней глазами. Потом сходил туда, где были свалены стожары и лежал инструмент, и притащил себе сенные вилы, оперся на них и встал, глядя в никуда, выжидая, когда Баркалд начнет покос. Отец еще потрепался, потом сходил подобрал в траве между двух катушек проволоки вилы, воткнул их в землю и оперся на них так же, как я, тоже стал ждать, мы избегали смотреть друг на друга, но тут Баркалд, уже сидевший на косилке, шлепнул коня, опустил нож косилки и начал.
Луг был разделен на четыре части по числу будущих сушил, и, пока Баркалд вел косилкой прямую линию по середине первой четверти, мы под наклоном вколотили молотком в землю у самого края луга здоровенный крюк, накрепко примотали к нему конец стальной проволоки, и теперь мне надо было взять двумя старыми рукавицами-верховками катушку и, держа ее крепко и ровно, пятиться задом по только что скошенному Баркалдом куску луга, разматывая проволоку. Работа была тяжелая, уже через несколько метров руки ломило и плечи тянуло от того, что надо было с этой тяжеленной катушкой делать три операции одновременно, а мышцы еще не разогрелись. По мере того как проволока сматывалась, катушка становилась легче, но я уже выдохся, и внезапно меня взъярило такое планомерное сопротивление собственного тела, я завелся, озверел и стал про себя возмущаться. «Фиг вам, уроды, — ругался я, — нарочно не сломаюсь, думаете, городской, белоручка, не дождетесь», а мама Юна смотрела на меня своими ослепительно голубыми глазами. Я сам решаю, когда мне станет больно и когда это увидят другие, пока я заткнул боль поглубже, чтоб она не просвечивала на лицо, поднял руки и стал крутить катушку, проволока разматывалась, пока я не дошел до края луга, где я аккуратно-аккуратно, насколько хватило выдержки, положил катушку на ежик свежей стерни, столь же несуетливо распрямился, сунул руки в карманы и позволил плечам опуститься. Шею от затылка и ниже как будто резали ножом; бережно неся себя я побрел назад к остальным. Когда я проходил отца, он словно невзначай поднял руку, коснулся моей спины и тихо шепнул: «Ну ты даешь», и все, этого было достаточно. Боль исчезла, я мог работать дальше.
Баркалд уже покончил с первым куском луга и успел провести срединную полосу на следующем, но теперь стоял, курил и ждал, пока мы отдохнем. Он был начальник, а они, по словам отца, работают сидя, а отдыхают стоя, но коротко, в ногах правды нет. Есть ли им вообще, от чего отдыхать, я не усек, но править этим именно конем было несложно. Он знал борозду так, что не сбился бы и с шорами на глазах, сейчас конь скучал и рвался скорее дальше, но Баркалд во всем любил систему, и в его планы не входило скосить весь луг в один присест. Сперва — одну четверть, потом — вторую. Солнце жарило с безоблачного неба и обещало и дальше продолжать в том же духе, день разгорелся, у всех от пота взмокли на спине рубахи, и стоило поднять что-нибудь тяжелое, со лба струился пот. Солнце шпарило как на юге, ни единой тени по всей долине, змеилась, сверкая, река, и мы слышали, как она плюется и брызжет в стремнине под мостом у магазина. Я набрал охапку стожар и пошел раскладывать их примерно через равные промежутки вдоль по проволоке, потом вернулся за следующей партией, а отец и один из деревенских, вымерив расстояние, стали долбить ломом по дырке каждые полтора метра, одну по эту сторону проволоки, следующую — по другую, общим числом тридцать две, отец был в майке, кипенно-белой по сравнению с темными волосами, коричневой загорелой кожей и блестящими потом руками, тяжелый лом мерно поднимался в воздух и с чавкающим звуком вонзался в мокрую землю, отец, неутомимый как заведенная машина, отец, счастливый-пресчастливый, пришла мама Юна, стала вкапывать в дырки стожары, весь ряд до самой катушки, лежавшей на земле, пора было вбивать кол для следующего ряда, отвести от этих двоих глаза было выше моих сил.