Анна Петровна - Геннадий Головин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти семь знаков живо напоминали ей человека, который носил когда-то и дал ей эту фамилию.
И даже сейчас ей доставляло радость писать: КОЧУБЕЙ.
Чернила подсохли. Анна Петровна медлила выпускать бумагу из рук.
Как впервые, как в последний раз, вглядывалась она в свою подпись.
Это была целая страна, да.
Это был живо живущий, красивый и гордый город — на берегу уныло-лилового моря, которое, как до горизонта, простиралось до верхнего края листа. Бестолково-толкливые волны-слова, лезущие, мнущие друг друга, более всего напоминающие нашествие грязных, волосатых гусениц, — подступали к самым стенам этого града и, казалось, вот-вот затопят его.
Лейтенант, взявший в руки лист, тоже будто бы что-то увидел.
Рассматривал подпись долго. И был он в этот момент похож на мальчишку — на несчастного мальчишку — который, увы, упустил время умнеть.
И Анна Петровна опять пожалела его.
Бережно — как лист, например, офорта — лейтенант уложил бумагу в папку. Попереминался с ноги на ногу.
Нужно было идти, а ему, кажется, хотелось что-то еще, не казенное, сказать этой старой женщине, чем-то явно его поразившей. Дураковато, словно бы в ожидании чего-то, зрил он на Анну Петровну; вдруг загадочно покраснел — аж залился румянцем по щекам и даже шее — рассердился, буркнул „до свидания!“ и, стукаясь обо все, какие возможно углы, стал выбираться из комнаты, смущенно бормоча под нос себе чертыхания…
Но он — нечаянно — так взвизгнул на пороге сапогами по битому стеклу, так ужасно, что Анну Петровну, уже добродушно и чуть насмешливо глядевшую ему вслед, будто ударило — будто в какое-то нервное, донельзя нежное сплетение ударило! И тотчас ее скорчило в тесный куколь от отвращения, и страдания, и злобной ненависти!
Зрачки ее мгновенно и остренько сузились.
Предсмертное отчаяние с хрустом запрокинуло голову.
И обморок — в который уже раз за эти дни! — настиг ее.
…………………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………
Шаркал по полу веник.
Осторожно звякали по половицам сметаемые осколки — с кратким скандальным дребезгом заезжали на железо совка.
Кто-то в ее комнате убирался.
Анна Петровна слушала с закрытыми глазами и не торопилась отворять глаза.
Ей было почему-то на удивление покойно и хорошо от этих звуков.
…Подметавший вышел в коридор выкинуть мусор и там (видимо, сдерживался в комнате, чтобы не разбудить…) свободно откашлялся.
С изумлением Анна Петровна услышала, что это — мужчина.
„Кто бы это мог быть?“
Она попробовала ответить на этот вопрос, но у нее даже и предположений никаких не возникло — настолько и настолько давно она было одинока.
Единственным человеком, который приходил к ней изредка — убраться, принести молочного из магазина, одолжить трешку „своему идолу“, — была Фаина-соседка. Но — мужчина?!
Его долго не было.
Его не было так долго, что могло показаться, он ушел вовсе.
Однако Анна Петровна почему-то совсем не беспокоилась его отсутствием. Он снова сейчас придет — она знала это. Просто знала, и все.
А главное, пространство комнаты, хоть он и вышел, было заполнено им: царило добродушное какое-то спокойствие, царила слегка усмешливая вера во что-то славное, доброе, что непременно случится — не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра.
Этого Анна Петровна так бесконечно давно не ощущала — не только в себе, но и в других людях — и так, ей, видимо, жгуче, голодно не хватала именного такого ощущения жизни (ибо оно с неоспоримой отрадой свидетельствовало о Гармонии, которая все же, вопреки очевидному, но присутствовала в мире, а она на смертном своем пороге неосознанно и жадно именно ведь Гармонии искала во всем, что происходит на смертном ее пороге, ибо отсутствие этой Гармонии с жестокой печалью означало напрасность, прежде всего, никчемность и случайность ее, Анны Петровны, пребывания на этой земле…) — и так ей, видимо, насущно нужен был именно этот покой во взгляде на все происходящее, что она, уловив это в загадочном своем госте, неведомо как уловив, по-детски возликовала вдруг, как ликует, быть может, погибающий от удушья, блаженно поймав саднящими бронхами прохладу и нежность кислорода, и задышала — так покойно, всласть! и так благодарно отдалась вся переживанию этого дивного ощущения! — и будто прохладная сильная ладонь легла на разгоряченный лоб — поплыла-потихонечку-поплыла, так и не открыв глаза, в новом забытье — теперь-то несказанно приятном, словно бы золотистом, как солнце сквозь ресницы…
…И светленькая девочка-худышка исподтишка глянула ей в лицо — лет девяти девочка, в платьишке, застиранном и линялом, которое по-нищенски ветхо обвисало с ее тощеньких плечиков, высоко открывая еще вполне цыплячьи, сухожильные ножки с загорелыми до грязноватой синевы коленками торчком.
Она стояла чуть сзади сбоку от матери, и Анна Петровна слышала ее тихий внимательный взор все то время, пока она, не в силах оторваться, пила из мутноватой литровой банки холодное густое молоко, едва сдерживаясь, чтобы в голос не застонать от упоения и услады, льющихся в нее с каждым неторопливым полновесным глотком.
Наконец — „А-ах!“ — с веселым восхищением опростала она банку и смогла теперь посмотреть на девочку — и тотчас у нее нежно и жалостно дрогнуло сердце, когда она увидела это иступленное обожание, несмелый восторг, с каким взирала на нее эта худышка снизу вверх своими широко, словно бы в изумлении распахнутыми серо-голубенькими глазами.
Девочка, застигнутая врасплох, тотчас сморгнула, потупилась, чуть не заплакав, затем снова глянула исподлобья, будто бы даже и с обидой, и снова — преданность и восторг неудержимо разгорелись в ее глазах при виде этой сказочно красивой, ужасно счастливой, ужасно свободной в каждом своем движении, плавной женщины. У девочки даже жалко задрожало что-то в лице от непосильности поражающих ее чувств.
А Анна Петровна, так вдруг — до донышка! — услышав душу девочки, быстро присела перед ней, как бросилась, и в смешном торопливом желании тотчас научить и ее, эту худышку, счастью, которым она вполне владела все последние дни, быстро обняла девочку, огладив по голове и худенькой, как у котенка, спинке, и заговорила, сразу же поразившись несоответствию слов с тем, что она чувствовала и хотела сказать:
— Ты будешь большая… ты будешь красивая! Ты обязательно „Будешь очень красивая — со светлыми волосиками, синеглазая. Обязательно будь добрая, ладно? Как тебя зовут? („Лиля“, — ответила та тоненько и печально) — и уже окончательно чувствуя бессилие слов, но все так же изнывая от жгучего желания сообщить этой белобрысой бедняжке тайну быть счастливой, Анна Петровна обняла ее глубоко и тесно, надеясь и веря, что тайна эта, быть может, сообщится ей как-то по-иному, без слов, войдет в ее память с запахом ее духов, ее нежного, благодарного, любимого любимым тела, с ощущением той победительной и плодотворной силы, которую спокойно излучало все ее существо эти последние дни.
Она услышала, что девочка украдкой покосилась на мать. Анна Петровна слегка отстранила Лилю, еще раз внимательно огладила ее по светлым, тяжеловатым, давненько не мытым волосам и еще раз сказала:
— Будешь красивая и большая и будешь глазами делать вот так… — и показала, как царственно и немного театрально будет делать глазами прекрасная дама, какой станет эта Золушка, и Лиля засмеялась, откровенно счастливая, и рассмеялась Анна Петровна, и мать тоже улыбнулась, с усилием перекроив на лице складки, привычно и тяжело слежавшиеся в выражении хмурой и озабоченной усталости.
— Она — помощница… — словно бы нехотя проговорила мать высшую, должно быть, свою похвалу. — Дай-то ей Бог…
И вся эта сцена была освещена — как неярким осенним солнцем — спокойным присутствием человека, который никуда не торопясь и не торопя, поджидал ее, Анну Петровну, вольно сидя на серых от старости и дождей бревнах, рассеянно пощелкивал прутиком по брезентовому сапогу и время от времени с любопытством наслаждения быстро окидывал взглядом все вокруг, словно бы с намерением твердо и навсегда все запомнить.
Он опять был где-то рядом, в комнате.
Анна Петровна открыла, наконец, глаза, торопясь увидеть загадочного своего гостя.
Первым ее чувством было острое разочарование скуки: она увидела затрапезно-серую полосатенькую ткань пиджака, сутулую спину и не очень опрятные, запущенные, так что они уже завивались на воротнике крупными полукольцами, волосы.
Он сидел вполоборота, почти спиной к Анне Петровне, и что-то делал — кажется, резал — на столе.
С неудовольствием, почти враждебностью смотрела Анна Петровна на спину своего нежданного гостя. Но вот — он чуть-чуть повернулся в профиль, и Анна Петровна с облегчением и удовольствием как бы хмыкнула про себя: у него был та-акой нос!