Пушкин в русской литературе ХХ века. От Ахматовой до Бродского - Татьяна Шеметова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начиная с Вересаева, биография поэта допускает использование не вполне достоверного материала: « <…> не следует пренебрегать неточным и сомнительным, памятуя, что взгляд современника всегда субъективен, что бесстрастного рассказа о виденных событиях и лицах не существует, что вместе с фактом в воспоминания неизбежно попадает отношение к факту и что самое это отношение есть драгоценный исторический материал»96.
Художественный текст, «препарирующий» пушкинский миф в гносеологических целях, начинает уподобляться последнему по своей структуре, т.е. стремится охватить все знаковые моменты биографии поэта, разгадать загадку его гения. Особенно это касается произведений в жанре биографии: «Пушкин» Ю. Тынянова, «Пушкин в изгнании» И. Новикова, «Пушкин» Л. Гроссмана, «Жизнь Пушкина» Г. Чулкова, «Жизнь поэта» А. Гессена, «Александр Пушкин и его время» Вс. Н. Иванова.
В том случае, если писатель сознательно подчиняет язык существующей социально-политической парадигме, как это происходит с вышеупомянутыми «житийными» текстами И. Новикова и А. Гессена, то язык утрачивает функцию инструмента познания, становится инструментом экспликации готовых представлений, фиксации существующих топосов, сопровождающих в сознании русскоязычного читателя национальный концепт «Пушкин».
По этой причине, сравнивая различные тексты, апеллирующие к персонам русского пантеона, известный пушкинист М. А. Цявловский замечал: «Насколько скучно у И. А. Новикова! У Тынянова есть подобие литературы. Ну, а остальные…»97. Действительно, талантливый деятель серебряного века И. А. Новиков дает пример стилистически ровного, «опоэтизированного», но лишенного гносеологического поиска текста о Пушкине. Главная романная составляющая филологического романа, по мнению критика В. Новикова, – плодотворное переплетение прошлого и современности, исторического героя и личности пишущего автора98. Онтологическая «горизонталь» героя в романе И. Новикова, безусловно, присутствует, тогда как гносеологическая «вертикаль» самого автора выявляется с трудом99.
Следующий аспект – онтологический, т.е. касающийся характера бытия внутри пушкинского мифа, а также как следствие – бытования самого мифа. Это бытие многослойно, иерархично и определяется структурой пушкинского мифа. Иначе говоря, осознание содержательного ядра мифа, фиксация основных мифологем определяет бытие пушкинского мифа в пространстве художественной литературы. Онтологические основы пушкинского мифа, как нам представляется, были заложены в русской философской критике конца XIX – первой половины XX в. Одной из первых попыток онтологизации пушкинского мифа стала концептуальная статья В. Соловьева «Судьба Пушкина» (1897), в которой философ разъяснил свое понимание категории «судьба».
По его мнению, с одной стороны, в судьбе каждого человека присутствует превозмогающая его самого необходимость, которой он подчиняется в любом случае. С другой стороны, действие этой необходимости обусловлено отношением к ней человеческого сознания и воли. Судьбу люди осваивали первоначально в образах мифа, поэтому пушкинский миф оказывается для В. Соловьева наиболее подходящим примером, помогающим аргументировать теоретические построения, хотя его мифологическую природу философ не учитывает, говоря лишь о «культе поэзии». Ср. «Острее всего <…> впечатление производила смерть Пушкина. Я не помню времени, когда бы культ его поэзии был мне чужд. Не умея читать, я уже много знал из него наизусть, и с годами этот культ только возрастал. Немудрено поэтому, что роковая смерть Пушкина, в расцвете его творческих сил, казалась мне вопиющею неправдою, нестерпимою обидою и что действовавший здесь рок не вязался с представлением о доброй силе»100.
Наблюдая разительное противоречие между поэтическим автомифом Пушкина и его же недавно опубликованными письмами (как мы показали выше, представляющими собой антимиф), Соловьев приходит к мысли о сознательном отказе поэта от нравственной силы, которая была ему дарована судьбой. По логике философа, поэт пришел к трагической гибели, по собственной воле нарушая бытийные законы нравственности. Как видим, устоявшаяся к тому времени мифологема «смерть поэта» становится точкой отталкивания для такой трактовки: полемизируя с распространенной концепцией о Пушкине-«невольнике чести», В. Соловьев создает свою – о Пушкине-невольнике собственных страстей. Впоследствии Соловьев уточняет свою позицию в статье «Значение поэзии в стихотворениях Пушкина» (1899), где приходит к выводу, несколько отличающемуся от выводов «Судьбы Пушкина»: « <…> все значение поэзии – в безусловно независимом от внешних целей и намерений, самозаконном вдохновении, создающем то прекрасное, что по самому существу своему есть и нравственно доброе»101.
Отказываясь размышлять далее над пушкинской биографией, считая эту тему раскрытой и «закрытой» предыдущей своей статьей, В. Соловьев говорит о непреходящих ценностях пушкинской поэзии, не зависимых (или мало зависимых) от собственных намерений и целей поэта. Суждения Соловьева о бессознательности не только пушкинского, но и вообще всякого поэтического творчества, оказали воздействие на дальнейшую онтологизацию пушкинского мифа в поэзии и критике серебряного века. Его диалектика строилась как динамическое противостояние различных представлений о соотношении этического и эстетического начал: от признания их полной слитности (И. Анненский) до полной несовместимости (М. Цветаева).
С В. Соловьёвым полемизирует В. Розанов: по словам последнего, философ «попытался доказать, что это не «нечистый» унёс у нас поэта, а ангел». В статье «А. С. Пушкин» (1899) Розанов высказывает ряд претензий к Пушкину как личности. Первая из претензий – вывернутая наизнанку концепция Достоевского о «всемирной отзывчивости»: «Пушкин вырастал из каждого поочередно владевшего им гения, – как бабочка вылетает из прежде живой и нужной и затем умирающей и более не нужной куколки». Преодоленные Пушкиным гении, по мысли Розанова, теряют свою ценность, уходят в прошлое: « <…> сколько «куколок», умерших трупиков оставил его великолепный полет; эти смертные остатки, сброшенные им с себя, внушают грусть тем, кто за ним не был в силах следовать»102. Гений Пушкина, по Розанову, одиноко (а, значит, бесчеловечно) парит в разреженном пространстве.
Похожее чувство передано в стихотворении И. Бродского «Осенний крик ястреба», в котором изображено перенесение плоти живого существа в безвоздушное пространство вечности. Пушкинская гениальная «универсальность» оборачивается в сознании Розанова «изменою» человечности.
В статье «Ещё о смерти Пушкина» (1900) Розанов выдвигает своё объяснение причин гибели поэта. По мнению мыслителя, в семье Пушкина не было единства душ, поэт не мог смеяться вместе с Гончаровой над Дантесом, а смех бы снял напряжение, и конфликт был бы исчерпан; «семья именно там, где есть одно <…>. У Пушкиных всё было „двое“: „Гончарова“ и „Пушкин“. А нужно было, чтоб не было уже ни „Пушкина“, ни „Гончаровой“, а был Бог»103. Представления В. Розанова о семейных ценностях кардинальным образом повлияли на его осмысление онтологического аспекта пушкинского мифа, придав ему характер яркого иллюстративного материала для характеристики «идеи семьи»104.
Л. Шестов строит свою концепцию пушкинской личности на противопоставлении идеала и действительности – эту дилемму философ сравнивает с «грозным сфинксом, пожравшим уже не одного великого борца за человечество»105. Эту победу знаменует, по его мнению «нравственная победа» пушкинской Татьяны над Онегиным, Пушкина-врача над больным – русской действительностью.
Иную концепцию пушкинской биографии можно наблюдать в статье Д.С.Мережковского «Пушкин» (1890). Историческое значение бытия Пушкина для русской нации критик оговаривает сразу: «Может быть, во всей русской истории нет более горестной и знаменательной трагедии, чем жизнь и смерть Пушкина». Далее он выдвигает собственную версию: «Смерть Пушкина – не простая случайность. Драма с женою, очаровательной Nathalie, и её милыми родственниками – не что иное, как в усиленном виде драма всей его жизни: борьбы гения с варварским отечеством. Пуля Дантеса только довершила то, к чему постепенно и неминуемо вела Пушкина русская действительность»106.
Характеризуя земное бытие, критик оперирует понятиями «уродство и пошлость обыкновенной жизни», «ужас обыкновенной жизни» и т. д. Памятуя о том, что для Мережковского свойственно мыслить антитезами, «безднами» («Христос» и «Антихрист»; «зло» и «благо»; «жизнь» и «смерть»), заметим, что онтологическую проблему смерти Мережковский решает аксиологически. Он пишет: «Цена всякой человеческой мудрости испытывается на отношении к смерти»107.