Орехов - Федор Кнорре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые девушки оставались почитать вслух в тех палатах, где лежали раненые, которые не могли выходить. Валя месяц за месяцем постоянно читала в одной угольной палате, где лежало двенадцать человек, среди которых танкист Орехов был если не самым тяжелым, то каким-то самым неудачливым.
Его несколько раз брали на повторные операции, Валя с замиранием сердца каждый раз открывала дверь, боясь увидеть его койку пустой и узнать, что его опять забрали, потому что нога неправильно срослась и ее снова будут ломать.
Ей неловко казалось читать раненым рассказы Чехова, где шла такая тихая жизнь, где даже если кто-нибудь умирал, то не в горящем танке, не под пулеметом или подорвавшись на мине. В особенности она всегда чувствовала на себе неотрывный, неприятно внимательный, как будто осуждающий взгляд этого Орехова, когда он, твердо сжав белые губы, скосив на нее глаза, слушал чтение. Она решила исправить свою глупость и однажды подобрала из журнала в читальне подходящий военный рассказ, где нашему пареньку, попавшему в самое ужасное положение, неизменно приходила в последнюю минуту помощь, а враги, уже торжествовавшие победу, самым глупым образом не замечали, что они сами уже пропали, и падали все как подкошенные, а герой оказывался раненным в левую руку и, лихо ухмыляясь, докладывал командиру, что это у него царапина.
Она и до половины не успела прочесть, как кто-то произнес:
- Другое.
Она опустила журнал и удивленно повернулась к Орехову, ей показалось, что это он заговорил, но он лежал, как всегда, слегка скосив на нее глаза, чтоб не поворачивать голову, шея у него тоже была забинтована из-за ожога, смотрел на нее и молчал, она уже подумала, что ошиблась, но тут его жесткие белые губы зашевелились как будто нехотя и он повторил:
- Другое. Что-нибудь.
- Это он правильно, - вежливо поддержал с другой койки пожилой солдат.
- Вы что? Это уже читали? - спросила Валя.
- Читали, читали, - опять деликатно подтвердил пожилой солдат, и кто-то рядом втихомолку усмехнулся.
Потом ее стали спрашивать: "Чехова этого еще есть? Ну вот чего же тогда еще? Давай, будем читать!"
Однажды койка Орехова опустела, и Валя не посмела спросить, какая у него будет операция, и читала в тот день нарочно только смешные рассказы, чтоб не расчувствоваться. Дома рассказала отцу что-то бессвязное про угольную палату и про то, как удивительно хорошо слушает Орехов, наверное очень добрый и очень несчастный человек.
А в следующий раз он был уже опять на своем месте, зимнее снежное солнце ярко светило в окна, он лежал белый, чисто прибранный, и в палате стоял еще запах наркоза и дезинфекции, казавшийся ей запахом боли и мучений.
- Вот вы опять тут, - крепко прижимая книжку обеими руками к груди, сказала Валя, входя в палату.
Глаза у него смотрели мимо, были где-то далеко, и было заметно, как они с усилием вернулись в комнату, увидели и остановились на локте ее руки, прижимавшей к груди книжку.
- Мы же... - нетвердо выговаривая, пошутил он и глотнул сухим горлом, - мы же не дочитали... - и бледно улыбнулся черствыми губами.
- А... Хорошо... - невпопад сказала Валя, незаметно ощупав выпуклую штопку на локте старенькой вязаной своей кофточки и почему-то чувствуя себя счастливой. Она села, подвинув себе табурет к печке у двери так, чтобы ее было всем поровну видно, раскрыла книгу и, стараясь сдерживать радостную звонкость голоса, спросила: - Все согласны?.. Вот тут я немножко раньше возьму, напомню:
"- ...Каждый человек должен иметь свои обязанности! - говорил им Модест Алексеевич. А денег не давал..." Мы тот раз до этого места успели прочитать, верно?
Валя сидела, подобрав ноги на перекладину высокого белого табурета, а Орехов, глядя на нее снизу с плоской подушки, бессильно кашлянул, чтоб выговорить погромче:
- Да, да... Дальше...
Она стала читать дальше и с наслаждением дошла до того места, где Анна, отчетливо выговаривая каждое слово, сказала: "Подите прочь, болван!" - и, не отрываясь от строчки, кинула быстрый взгляд на Орехова: он все понял, как ей хотелось. Грустный конец он тоже понял.
Скоро ей стало казаться, будто они вместе вернулись из путешествия в чужие жизни многих других людей, и узнали про них многое, и пожалели вместе их, даже смешных, виноватых и слабых.
Потом она читала еще, знакомое, уже не вдумываясь, вся поглощенная мыслью о том, что вот сейчас он лежит рядом, пропитанный запахом боли, прибранный, спокойный, измученный, но отдыхающий, умиротворенный, а потом его куда-то опять унесут и будут мучить.
Она думала о нем и дома по ночам. В полусне ей представлялось то, что она не могла позабыть и днем. Иногда начинало казаться, что днем он лежит в чистой, прибранной постели среди друзей, а по ночам каким-то образом, понятным только во сне, оказывается во власти фашистов. Они допрашивают его и пытают ужасными пытками всю ночь. А днем он снова в палате и тихо лежит, слушая ее чтение, зная, что ночью его отсюда опять утащат к себе и будут мучить враги.
Однажды она заметила, каким напряженным, ожидающим взглядом он смотрел ей навстречу в тот момент, когда она входила, и как глаза его просветлели. В другой раз, когда она восседала на своем высоченном табурете посреди комнаты и читала, она встретилась с ним глазами. В этом не было ничего необыкновенного, все лежащие в палате раненые во все время чтения смотрели на нее, вероятно, с удовольствием: на ее согнутые ноги, упершиеся в перекладину табуретки, на узкие колени, обтянутые бумажными рубчатыми чулками, на ее оживленное от чтения лицо. Но взгляд Орехова был совсем другой - его бледные и жесткие, как будто плохо гнущиеся губы неловко полураскрылись, точно у мальчишки, которому случайно присела на палец лесная пичуга, и он замер, не моргая, не дыша, чтоб не спугнуть...
Вот и все! Решительно все, что с ней было... Но теперь по вечерам, согреваясь в холодной постели, прежде чем заснуть, она в темноте терлась щекой о подушку, места себе не находя от глупого, но нелепо радостного чувства находки, простительного разве девчушке из детсадика, которая, подобрав на дороге синюю стеклянную пуговку, по вечерам сжимает ее в потном кулачке, ложась в постель. Тайно припрятанную пуговку, о которой никому и рассказать нельзя, потому что никто не поймет, что за сокровище эта подобранная в пыли прозрачная пуговка, сквозь которую все вокруг делается цветным. И засыпаешь с улыбкой, и просыпаешься с испугом: не приснилось ли тебе все?.. Но пуговка оказывается с тобой. И день начинается счастливо...
Шла холодная весна с дождями, непросыхающей грязью на дорогах, с толпами грязных облаков в небе, где едва проглядывала синева, и тут же мокрый снег, сдуваемый сердитым ветром, косо летел на зазеленевшие кусты и медленно таял, сбившись расплывчатыми кольцами и кренделями среди зеленой травы.
Было воскресенье, шел концерт хора самодеятельности, и Валя, как подсмеивались девушки, "украшала своим присутствием" хор, подпевая потихоньку больше для виду, зато все другие пели, как могли, во весь голос.
Прокоша, изнемогавший от каждой фальшивой ноты, то и дело оборачивая свое слепое лицо с ненавистным выражением к хору, с мученическим ожесточением играл на баяне, как всегда посреди полянки перед террасой госпиталя, и ножки стула, на котором он сидел, клонясь набок, все глубже вдавливались в рыхлую землю.
Уже два раза стул переставляли на новое место, но это помогало мало, и все слушатели невольно следили за тем, как ножки опять неудержимо начинают уходить в мякоть мокрой земли.
Валя поглядывала по сторонам и вдруг увидела Орехова. Он стоял с костылем под мышкой, прислонившись к облупленной колонне террасы, и торжествующе смотрел на нее, ожидая, когда она его заметит и обрадуется. Она крепко зажмурилась, потом сделала круглые глаза и засмеялась, и он все понял: что она не верит глазам, изумляется и рада за него, как он и ожидал.
После конца пения Прокоше принесли два обрезка досок под ножки стула, и он заиграл, как всегда, польки, вальсы и фронтовые песни. Орехов, внимательно, с опаской вглядываясь в нижнюю ступеньку, осторожно проковылял до половины лестницы, и тут Валя подошла к нему и взяла под руку. Они благополучно спустились и медленно двинулись по грязной дорожке вокруг заросшей лопухами клумбы.
Сейчас же к ним пристало еще двое раненых ради разговора.
- Эх, я же ведь тоже хромой, что ж меня под ручку никто не водит! запричитал смеха ради круглолицый, как блин, и с пористым, как блин, лицом парень, хромая с ними рядом. - Я, может, его хромей, а вот никто не пожалеет!
Кто-то многозначительно подмигнул Орехову, дескать, не теряйся! Они медленно проковыляли по кругу и, хотя лицо у Орехова краснело от непривычного усилия ходьбы с костылем, упорно прогуляли все положенное время, пока не вышла на террасу прямая и неумолимая, как часовая стрелка, старшая сестра и Прокоша не начал убирать свой баян в футляр.