Очерки (1884 - 1885 гг) - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ямщик во-время остановил свои неуместные речи и прибавил:
— Я докладывал об этом судебному следователю и все им подробно обсказал. Так они так сказали, что верно, мол, справедливо. Что ж мне? Мне врать не из чего… Даже водкой в кабаке угостили господин следователь-то!
— Ну, конечно! Известный пьяница, — сердито сказал исправник. — Недолго он насидит на своем месте. По кабакам-то очень охотник разглагольствовать.
— Такой простой барин!
— То-то прост очень.
Ямщик понял, что ему следует замолчать, и замолчал. Но и слушатели его тоже молчали, так как настроение духа их, благодаря случайностям дорожного разговора, становилось все сложнее и все неприятнее. Сначала Апельсинский омрачил душу путников, заведя речь о той тревожной, беспокойной жизни "ихнего брата", которую он весьма верно охарактеризовал выражением "дохнуть некогда", и заставил каждого из путников припомнить целые долгие годы этой беспокойной служебной маяты, а заставив припомнить эту маяту, заставил каждого из измаявшихся и пожалеть самого себя, подумать о том, "из-за чего, мол, все это?" Но едва только путники начали было сожалеть о самих себе и едва только они ощутили к самим себе сострадание, едва только они хотели было объяснить свою каторжную жизнь горячими заботами о счастье семьи, как тот же словоохотливый Апельсинкий ни с того ни с сего завел речь об этой самой семье — семье, из-за которой люди всю жизнь "бьются", "терпят", как речь пошла о таких, не подходящих к подобному настроению чертах семейной жизни, которые заставили усомниться этих измучившихся во имя семьи людей в том, что мучения их имеют хотя какие-нибудь плодотворные результаты. По словам Апельсинского выходило, что как только в семье, в том или другом виде, проснется в ком-нибудь из ее членов стремление к правде и к справедливости, так все эти хлопоты, заботы, все тяжкие труды, подъемлемые тружениками во имя семейства, разлетаются прахом, все разваливается, и вместо благодарности за заботы, труды и печали труженика может ожидать нечто, совсем не похожее на благодарность. Стоит ли эта бесконечная маята того, чтобы выращивать людей, которые только и могут, что издеваться над этой маятой и бежать от нее, как от глубокой неправды? Мысль о непрочности так называемого семейного счастия, о том, что счастие его и смысл вовсе не зависят от этой беспрерывной маяты, не только не подходящею к желанию пожалеть себя, возбужденному рассказом Апельсинского в начале беседы, но, напротив, нежданною, неприятною, неделикатною гостьей врывалась в душу, запрещала жалеть себя, свои в беспокойствах прошедшие годы, потому что для самого-то главного резона этих беспокойств — семьи — они ровно ничего не значат и ничего хорошего в нее не вносили… А тут, как на грех, не успели собеседники рассеять в себе нескладное ощущение борьбы собственных мыслей о полной ненужности "каторжной жизни" для блага их семейства, как ямщик своими разглагольствованиями о неурожае коснулся ненужности той же самой маяты и по отношению уже не к семье, а, так сказать, к отечеству, к народу. По его словам оказывалось, что эта беспрерывная езда господ членов, сопряженная как с бесчисленными беспокойствами этих "членов", так и с весьма реальными страданиями бесчисленного множества "мягких мест" в империи, что все это не имеет никакой связи с действительными источниками совершающихся в отечестве-народе жизненных явлений; что такие простые, видимые для ямщика и всех его седоков явления, как неурожай, "нехватка" в хлебе, в работе, в земле и т. д., совершенно ясно и просто выясняют ту пропасть всевозможных "дел", во имя которых идет эта бесконечная "езда", бесконечное беспокойство господ и во имя которых, наконец, всем этим господам "некогда дохнуть".
И вот почему седоки земской повозки замолчали и ехали молча. А извозчик между тем с каждым шагом все ближе и ближе подвозил их к селению, в котором всем им предстояло совершить бесчисленное множество тех самых дел, которые как будто ничего не значат и ни для кого не имеют ровно никакого результата, кроме "езды" и "беспокойства".
2Вот мелькнула изгородь села, вот и трактир "Белая Лебять", миновали и "Бакалейную и мускательную лавку с колониальными товарами" и подкатили к волостному правлению, а здесь, не более как через несколько минут, принялись и "дела делать". Судебный пристав, засучив панталоны, с портфелью подмышкой и в сопровождении десятского немедленно же отправился "описывать какого-то теленка", увязая по колена в грязи и проклиная свою участь; мировой судья поместился в одной из комнат волостного правления, а исправник — в другой. Один стал судить, а другой — бушевать. В сенях и на лестнице волостного правления, наполненных народом, настала мертвая тишина; только сторож поскрипывал сапогами, пробираясь к чуланчику, чтобы посмотреть, достаточный ли там запас розог. Сторож, как и весь народ, наполнявший волостное правление, не исключая и начальников, также очень хорошо знал, что в сущности все дело в неурожае и вообще в "нехватке", сопутствующей мужику на всех путях, тем не менее, заглянув в чулан и убедившись, что розог припасено довольно, успокоился и притих.
И вот среди этой тишины из камеры мирового судьи, стали доноситься такие речи:
— Да помилуйте, вашескобродие, как же мне его не обругать? Он же меня обчистил всего, всего меня оплел, значит, да не скажи я ему неласкового слова?
— Он — староста, начальник, и обращался к тебе с требованием податей, следовательно, по делу казенному, то есть он исполнял свои обязанности, и ты не имел права его ругать.
— Да чего же он, пропади он пропадом, теребит меня, когда я у него даже до последней жениной кацавейки позакладал? Ведь он, жид, ковриги хлеба не поверит без залогу-то! Ведь кабы ежели бы господь урожаю дал, так и без него бы пробились, а то, сами извольте подумать, как же тут управляться! Я ему телку должон был отдать своими руками за пять целковых, а кабы недельку погодить, так она бы пятнадцать серебром дала — вот и подати, а то он же меня обобрал, да я же ему и виновен.
— На него ты можешь жаловаться, если он тебя обидел, можешь взыскивать, но публично ругать его непотребными словами ты не имеешь никакого права. Он — начальник, он требовал денег не для себя, а как начальник, понимаешь ты?
— Чего нам понимать-то? Разбирай его, дьявола, когда он — грабитель, когда — начальник… Нам тоже недосужно… Вон третий год недород у нас… а тоже…
— К аресту на одни сутки. Доволен?
— Ну, пес с ним. Пущай, доволен.
— Маловато, вашескобродие! — послышался было голос из толпы, но на него не последовало ответа потому, что заскрипели перья, строчившие решение.
Слово "маловато" было произнесено одним из обиженных, и таких обиженных в дверях комнаты мирового судьи стояла целая толпа. Все это было сельское и волостное начальство; а известно, что начальство это, ознакомясь с правом иметь в своих руках мирские деньги, очень ловко пользуется ими для своих личных выгод и именно благодаря этим-то, очень короткое время остающимся в его руках деньгам и вырастает в кулаков. А когда же кулаку и раздолье, как не в неурожай, когда человек и заклад несет, и телушку продает за бесценок? Тут-то и наживаться. И вот, наживаясь лично, это же начальство пристает к объеденным им же людям с требованием податей, или с требованием своих долгов, нужных на новый, более выгодный оборот. Неудивительно, что их ругают, а иногда и бьют, и в лицо им плюют обиженные ими люди; и вот это начальство наказывает их за оскорбление себя как начальства, а не как мироедов. Неурожай был большой, кулаков много, наживы много, а стало быть, и много бедности и негодования, а стало быть, много и дел об оскорблениях. Вот почему из камеры судьи слышались в течение по крайней мере двух-трех часов только одни и те же фразы:
— За оскорбление при исполнении служебных обязанностей…
— Да ведь он же меня обобрал-то!
— Ты можешь взыскивать судом, но не имеешь права… На один день… Доволен?
— Шут его дери… пущай! Пес с ним.
И "довольные" выходили по очереди из камеры, держа в руках шапки и бормоча:
— Кабы урожаю бог дал, так не был бы я у него, у живореза, в лапах!
Но хотя "живорезы" и чувствовали, правда, не полное, "маловатое" удовлетворение, видя своих обидчиков, направляющихся в темную, "неурожай", о котором им было известно ничуть не хуже кого бы то ни было и который таился тут, в глубине всего этого беспокойства, заставлял их чувствовать, что ихнее начальническое дело тоже будет не совсем ладно: ведь за стеной сидит исправник, а это вовсе не означает, чтобы вместо неурожая вдруг урожай сделался.
А у исправника дела было еще больше. Для скорости и подмоги в маленькой каморке, прилегавшей к присутствию, занимаемому исправником, — каморке, в которой старшина и волостной писарь обыкновенно пьют чай, принимают взятки и шепчутся относительно разных дел, — заседал волостной суд; этим судом еще с осени было приговорено к двадцати ударам розог человек двадцать пять неплательщиков, обязавшихся к февралю месяцу представить либо деньги, либо "мягкие части". Но прошел и февраль, и март, и вот уж идет и апрель, а ни денег, ни мягких частей от этих козлищ не получено. Старосты и старшины, обессилев в личной борьбе с этой упорной и как камень бесплодной нищетой, представили теперь всю эту голытьбу прямо господину исправнику, а для "скорости" в исполнении приказаний последнего созвали волостной суд.