Венеция – Петербург: битва стилей на Мосту вздохов. Из цикла «Филология для эрудитов» - Юрий Ладохин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не повезло в Венеции и животным, за исключением, конечно, домашних любимцев: кошек и собак. Когда-то в городе паслись овцы и быки, бродили лисы и даже волки. Еще в начале XIV века на площади Святого Марка можно было увидеть бескомпромиссные спортивные состязания на лошадях. Увидев одно из них, Петрарка написал, что венецианцы своим мастерством верховой езды и владением оружием могли бы сравняться «с самыми жестокими воинами мира». Но уже в 1359 году были запрещены скачки на мосту Риальто. А в 1611 году «английский путешественник Томас Кориат записывает, что во всем городе встретил только одну лошадь. В конце концов, вышел указ о запрете появления лошадей в городе. Там просто не хватало места, а распространение каменных мостов со ступеньками стало следующей помехой. Лошади в Венеции были так редки, что в 1789 году миссис Трейл видела вереницу горожан, выстроившихся в очередь, чтобы посмотреть на чучело лошади» [Акройд 2012, с. 79 – 80].
Объем, как один из ключевых признаков Венеции, заинтересовал и писателя Петра Вайля: «Там, где бездумный взгляд видит нарочитость и фасад, пристальный взор усматривает подлинность и объем. Вода лагуны – твердь истории – не позволила растечься пригородами, исказиться в новостройках, впустить потоки транспорта – конного, бензинового, электрического. Колесо, даже велосипедное, не касается венецианских мостовых. Пешком и по воде, возвращаясь ко всеобщему прошлому, перемещается здесь человек – оттого легко перемещаясь в веках» [Вайль 2004, с. 256].
Автор блистательной книги о городах и титанах (имеется в виду «Гений места») готов согласиться со многими очевидцами и о наличии у города на Адриатике неких таинственных свойств: «Венеция поражала всех и всегда иной концепцией города. Идея рва с водой, окружающего городские стены, была возведена в немыслимую степень, сделавшую стены ненужными. Растущие из воды дома, улицы-каналы, превращение глади в твердь – сообщают городу и его жителям сверхъестественные свойства… Как просто сказал о Венеции Петрарка: mundus alter – „другой мир“» [Вайль 1999, с. 88].
3.2. Сеть и простор
Своеобычность двух городов на воде проявляется, как представляется, и в практической реализации такого понятия, как «территориальный императив», т.е. восприятии человеком того пространства, где он обитает. Американский антрополог Роберт Ардри в книге «Территориальный императив» утверждает, что «ощущение территории человеком является генетическим и от него невозможно избавиться». С этим можно спорить, или соглашаться, но, думается, в истории можно найти немало примеров, указывающих на то, что именно «территориальный императив» побуждает и животных, и представителей Homo sapiens занимать, удерживать и охранять от захвата определенную территорию. Похоже, мало кто может сомневаться в отваге и умении венецианцев и петербуржцев защитить свой город от иноземных захватчиков или стихийных сил природы. Но вот каково их внутреннее ощущение родного городского пространства и насколько оно комфортно для повседневной жизни в их представлении?
Для Венеции эту психологическую загадку пытается разрешить Иосиф Бродский. И, кажется, его откровенное суждение не слишком понравится его жителям. Вот образ ареала венецианцев глазами знаменитого поэта: «Запутавшаяся в водорослях сеть – возможно, более точное сравнение. Из-за нехватки пространства люди здесь существуют в клеточной зависимости друг к другу, и жизнь развивается по имманентной логике сплетни. Территориальный императив человека в этом городе ограничен водой; ставни преграждают путь не только солнцу или шуму (минимальному здесь), сколько тому, что могло бы просочиться изнутри. Открытые, они напоминают крылья ангелов, подглядывающих за чьими-то темными делами, и как статуи, теснящиеся на карнизах, так и человеческие отношения приобретают ювелирный или, точнее филигранный оттенок» [Бродский 2004, с. 93].
По мнению Бродского, прочно окутавшая город паутина тесноты неизбежно влияет и на особенности характера венецианцев: «В этих местах человек и более скрытен, и лучше осведомлен, чем полиция при тирании. Едва выйдя за порог квартиры, особенно зимой, ты сразу делаешься добычей всевозможных подозрений, фантазий, слухов. Если ты не один, то назавтра в бакалее или у газетчика тебя встретит испытующий взгляд ветхозаветной остроты, которая кажется непостижимой в католической стране»» [Там же, с. 93].
С грустным выводом автора «Набережной Неисцелимых» о тесноте здешней жизни, похоже, в общем-то солидарен Осип Мандельштам. В его поэтической гиперболе эта теснота даже атмосферу уплотняет до состояния ограненного стекла:
«Тяжелы твои, Венеция, уборы,В кипарисных рамах зеркала.Воздух твой граненый. В спальнях тают горыГолубого дряхлого стекла»(из стихотворения «Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…»).
Проницательный гость с Британских островов почувствовал еще одну особенность города на Адриатике: незримая сеть пытается стреножить не только венецианское Пространство, но, как ни удивительно, и Время: «Венецианцам требовалось контролировать время так же, как они контролировали все остальные аспекты жизни своего замкнутого мирка. Чтобы скоординировать деятельность населения, в определенные моменты в течение дня звонили колокола. На колокольне на площади Святого Марка была система из пяти колоколов: колокол по имени Marangona отмечал начало и конец рабочего дня, Nona и Mezza terza отбивали часы, Trottiera призывал патрициев голосовать на различных собраниях, а Malefico в более поздние времена собирал зрителей на публичные казни… В 1310 году вышел эдикт, провозгласивший: „Никому ни по какой надобности без специального разрешения не выходить на улицу после третьего ночного колокола“» [Акройд 2012, с. 243].
Несколько сомнительные эксперименты властителей Венеции со Временем на этом не закончились: «Официальный отсчет времени здесь также отличается от общепринятого. Началом следующего дня считается час, когда пробьет вечерний Ангелюс, колокол, призывающий к молитве „Ангел Господень“, то есть шесть часов вечера. Таким образом, половина седьмого вечера в Сочельник, с точки зрения венецианцев, – уже Рождество. Эта система действовала вплоть до наполеоновского завоевания» [Там же, с. 244].
П. Акройд замечает и некоторые необратимые последствия столь смелых опытов с «объективной формой существования движущейся материи». Время здесь непостижимым образом превращается в явление, имеющее все признаки (вы будете ошеломлены!) звукового эха: «Венеция измеряла себя историческим, а не хронологическим временем. Столетия заперты на острове, как и раньше; они заточены в лабиринте улочек. На материке у времени достаточно пространства, чтобы распространяться, уплощаясь и утончаясь. В Венеции оно отражается и повторяется. Шон О’Фаолейн описывает его как „проекцию шопенгауэровской воли, вневременную сущность“» [Там же, с. 244 – 245].
В приведенном фрагменте британский писатель, конечно, не случайно упомянул «лабиринт улочек». Первым в истории о сооружении, состоящем из запутанных путей к выходу, сообщил Геродот, описывая египетский лабиринт возле города Крокодилополя, вмещающий около трех тысяч помещений. Но древнегреческий историк рассказал о колоссальном гранитном здании с запутанной схемой расположения комнат. Венеция же как город всей совокупностью тесно упакованных архитектурных сооружений могла бы, наверно, претендовать на звание самого гигантского лабиринта в мире.
У И. Бродского две основные ассоциации с лабиринтом венецианских улиц. Первая, что вполне предсказуемо, связана с известнейшим мифом древней критской цивилизации: «Продвигаясь по этим лабиринтам, никогда не знаешь, преследуешь ли ты какую-то цель или бежишь от себя, охотник ты или дичь. Точно, не святой, но пока что, возможно, и не полноценный дракон; вряд ли Тесей, но и не изголодавшийся по девушкам Минотавр. Впрочем, греческая версия звучит привычней, поскольку победитель не получает ничего…» [Бродский 2004, с. 113]. Вторая у поэта сопрягается с учреждением, впервые появившимся на земле древнего Востока, в ливанском городе Библ: «Остается читать и уныло разгуливать. Что почти одно и то же, поскольку вечером эти каменные узкие улочки похожи на проходы между стеллажами огромной пустой библиотеки, и с той же тишиной. Все „книги“ захлопнуты наглухо, и о чем они, догадываешься по имени на корешке под дверным звонком» [Там же, с. 122].
Венецианские лабиринты не пугают опытного покорителя городов П. Вайля. Для растерявшегося пилигрима он придумал противоядие (не нить Ариадны, конечно, но хотя бы такое): «Во всяком другом городе турист бесстрашно садится в такси, добираясь до любых углов. Здесь он жмется к Сан-Марко, боясь – не без оснований – запутаться в лабиринтах улочек, меняющих на каждом перекрестке названия, утыкающихся без ограждения в каналы, с домами замысловатой нумерации: 2430, а рядом – 690. Оттого Венеция не устает раскрываться тому, кто ей верен, и особенно тогда, когда овладеваешь техникой ходьбы по кальи – то, что венецианцы называют „ходить по подкладке“: ныряя в арки, срезая углы, сопрягая вапоретто с трагетто – переправой в общественной гондоле» [Вайль 1999, с. 93].