Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слыхал, что люди говорят? Марюс…
Да, явно слышал. Знает. Прячет глаза. Сутулые плечи перекосились, словно сорванная с петель дверь.
— Да вот, сказывают. Всех батраков согнали. Этого Кучкайлиса… Его работа… — отдирает слово за словом, словно запекшуюся повязку от раны.
— Кучкайлиса никто не жалеет.
— И-эх, все равно человека, не свинью убить.
— Правильно сделали. Собаке собачья смерть, — повышает голос Аквиле, сама не понимая, какой бес тянет ее за язык, но испытывая сладкое удовлетворение, которое теперь все чаще охватывает ее, когда она мучит мужа. — Вряд ли отработает тебе Культя весной за избу Нямунисов, раз настоящий хозяин объявился.
Кяршис даже рта не раскрыл. Повернулся, уходит, сгорбившись, по тропе. Длинные, тяжелые руки висят, как у огородного пугала, — кажется, кто-то невидимый поднимает за него косолапые ноги, заклиненные в высокие сапоги.
Аквиле — за ним. Каменные надгробия и кресты. Шлифованный и необработанный мрамор. Черный, розовый. Кое-где овалы фотографий под стеклами. Железные ограды, скамьи, горшки с остатками цветов, обожженных первыми заморозками. Железный крестик — работа деревенского кузнеца, — воткнутый в четырехугольный гранитный постамент. За ним — деревянный высокий, до нижних веток сосны; под жестяным козырьком прячется от дождя ветхое распятие. И снова мрамор, ограда, захватившая столько места, что на четырех хватило бы: крепкий хозяин. Тут же, за углом часовни, у самой стены дома божьего, будет могила Яутакисов. Черная гранитная плита поддерживает массивный крест. И надпись с ошибками: «ЗДЕСЬ ПАГРЕБЕНА… СПИТЕ СПАКОИНО, ДАРАГИЕ РАДИТЕЛИ. АПЕЧАЛИНАЯ ЕДИНСТВИНАЯ ДОЧЬ КАТРИНА ЯУТАКИТЕ». Кажись, родня тому Яутакису, прежнему старосте, на которого сегодня взвалили Кучкайлиса.
Кяршис остановился, хотел было обернуться, но сапоги все-таки прошагали мимо. Правда, спина выпрямилась и обе руки спрятались в карманы.
— Слава Иисусу Христу, — его голос.
— …во веки веков. Аминь, — отвечает ему кто-то.
Аквиле словно холодной водой окатили. Повернуться бы да назад! Но Кяршис уже стал на колено перед памятником, крестится, и ей остается последовать его примеру.
Пока они молятся, родители, уже выполнившие свой долг, сидят на скамье и молчат. Аквиле никак не может выбраться из «Отче наш». «И принесла же нас сюда нелегкая. Все этот Пеле. Пень неотесанный!»
Кяршис встает, а она не торопится: пускай подождет Катре Курилка, раз ей приятна эта встреча.
— Присаживайся, зятек, к нам.
«Зятек»… Не верит своим ушам. Не слова, мягкие катыши теста, обвалянные в сахаре.
— Похвально, что покойных родственников не забываете.
— И-эх, надо… теща. Все там будем. — Сапоги Кяршиса потоптались на месте и наконец успокоились. Сел.
— Что правда, то правда. Вот и я — сижу да думаю: недалек тот божий час, когда улягусь рядом со своими родителями.
— Вы-то крепкая, всю Лауксодис переживете. — Кяршис нагибается, наверное, целует руку, — слышно чмоканье и поощряющий протест:
— Не стоит, зятек. Не стоит. Нынче не принято старым людям руки целовать.
Ей-богу, все деревенские собаки сдохнут! Не иначе — святой дух на Катре снизошел!
Аквиле через силу встает. Эти трое тоже встали со скамьи. Кяршис с отцом по краям, мать посредине. Вся в черном, осунулась. Лицо пожелтело, глаза еще глубже запали, нос удлинился, заострился. Люди говорили — хворает. Болит голова, не спит…
— Здравствуй, папенька… — Аквиле обнимает отца, целует, наклоняется к руке.
Мать тоже сунула руку. Увядшую, костлявую и холодную. Она сдержанно прикоснулась губами. Сердце не екнуло, и Аквиле почувствовала, что теперь равнодушия в нем больше, чем злобы.
До большака шли вместе. Мать жаловалась, что не находит управы на Юргиса с Юсте — у одного книги, у другой танцульки в голове. Зато об Адомасе — ни слова. Звала захаживать. Родня все-таки («Хочешь не хочешь, а богом связаны…»). Мол, незачем обиды таить в такие времена, когда ложишься вечером и не знаешь, встанешь поутру или нет. Потом она дернула Аквиле за рукав, они приотстали, и тогда она шепнула ей на ухо о Марюсе. Видишь, с каким бандитом чуть было не связалась! Теперь-то она понимает, что была несправедлива к Кяршису. Сам господь бог послал ей такого мужа. Серьезный человек. Старательный, совестливый, хозяйственный мужик. За таким — как за каменной стеной. Дай только поспокойней станет. А тогда и насчет приданого посмотрим. Ведь не голодранка же, из крепкого хозяйства. Да и мы будто не родители, будто совести у нас нет, чтоб родное дитя с пустыми руками выпроводить, как подкидыша какого. Только будь умницей, держись подальше от этого душегуба проклятого. Что было, сплыло, а насчет сыночка-то… Все дети — дети… кто взрастит, тот ему и отец. Ладно, что я тут зря… Может, еще смилуется господь, откинет этот душегуб копыта. Ведь еще не конец, идет война-то. Господь не позволит, чтоб столько добрых людей померло, а такой остался. Не-ет, смилуется всевышний, услышит. А может, и услышал уж: говорят, одного из этой шайки немцы взяли.
— Взяли? — бледнея, переспросила Аквиле.
Мать кивнула и больше не заговаривала о Марюсе. Словно его судьба решена, а если и нет еще, то рано или поздно один конец, и нечего тут попусту языком трепать.
— …Такую свинью! — рокотал впереди Кяршис. — Четырнадцати пудов заколол…
— Да будет тебе, зятек, из-за свиньи… У людей головы летят. Другую откормишь, — утешал отец.
— А немцы-то тоже вор на воре, — откликнулась Катре Курилка, — в прошлом году нам за лошадь дохлятину всучили, а вчера, пока этих бандитов искали, гуся уволокли.
— Не только у нас, редко у кого вчера не подчистили. Слыхать, опять комиссия будет, лошадей станет смотреть. Тогда уж не один заплачет.
— Такие, как ты, и заплачут! — влепила мужу Катре Курилка. — Башковитый хозяин гвоздь в копыто, окорок комиссии — и вместе с лошадью домой.
— И-эх, голь на выдумку хитра, матушка, — заступился за тестя Кяршис. — Выдумывают люди, что только в голову взбредет. Но и немец поумнел, пожестче стал. Будто раньше такую свинью, как моя… Задарма, и спасибо не сказали, нехристи…
Разговаривая так, дошли до развилки. Вайнорасам налево, через деревню, а Кяршисам прямо, по бережку озера, на свой хутор. Когда прощались, Катре Курилка еще раз напомнила, чтоб не брезговали, захаживали.
— Давно так надо было, — сказал Кяршис, когда они остались вдвоем. Он весь сиял, продолжал удивляться, что так неожиданно помирился с родителями жены.
— Старуха сказала, кого-то из партизан немцы забрали, — вырвалось у Аквиле.
— Ага. Гудвалису полицейский сказал. А второго — на месте. Сами шкуру подставили, пока умничали. — Кяршис не скрывал удовлетворения, а Аквиле в его голосе уловила еще и неясную надежду.
— Что ты говоришь! Двоих… — Аквиле подождала, пока не унялось сердцебиение, а потом, успокоившись, равнодушно добавила: — А может, всех немцы сцапали…
— Не сцапали, так сцапают. Такая прорва войска, собаки. Человек не иголка, — с глубоким убеждением ответил Кяршис.
И снова, как недавно, на кладбище, Аквиле охватила внезапная злость.
— Зачем тогда съездил в харю Кучкайлису, если сам крови радуешься?
Кяршис закашлялся, даже мочки ушей посинели.
— Радуюсь не радуюсь, а будет, как должно быть, никто меня не спросит, кого пустить в лес, кого застрелить, а кого живьем взять, ага.
«Что правда, то правда, — подумала Аквиле. — И все-таки ты бы спал спокойнее, если бы из этих двух, угодивших к немцам, один оказался Марюсом». Надо было первой уйти с кладбища, не ждать, пока Кяршис увяжется, подстеречь Культю и осторожно, обиняками… Они же с Марюсом такие друзья были! Да и вообще у него нюх.
День уже клонился к вечеру. Солнце, весь день изредка выглядывавшее из-за туч, последний раз улыбнулось и осталось за непроглядной пеленой, как медяк, завалившийся за ватную подкладку. Подул свежий ветер. Воздух стал сумрачней, как бы гуще. От озера доносился тяжелый гул прибоя; дождя не было, но в лицо все чаще брызгали откуда-то прилетевшие капли. Все было как в тот вечер несколько лет назад, когда Аквиле шла здесь, по берегу озера, а ветер жалобно стонал в деревьях, тронутых изморозью, и под ногами вяло шепталась трава — чахлая, бескровная, как и она, Аквиле. Она видела посаженные на цепь лодки, скачущие на волнах, и себя в одной из них. В гулкой темноте огромной птицей метался он, Марюс. Она уже не думала о господине Контроле и о том, ради чего пришла на кручу. Ей было все равно: только бы скорей опрокинулась лодка! Она вспомнила сказку. Там ведь тоже бушевала буря, была ночь, а герой сказки носил такую же островерхую шляпу с широкими полями. Потом она видела Марюса без этой шляпы, но когда думала о нем, в ее воображении обычно всплывал герой из сказки. Человек, который тоже пришел из сказки в осеннюю слякоть и вернулся в нее, когда жаркий июнь звенел косами на лугах. И никогда уже не придет. Может быть, придет для другой, но не для нее, Аквиле. Сама захлопнула дверь.