Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С ума спятил!.. — Аквиле поднимает голову от миски, в которую собирала остатки. Удивленная, но почти веселая. — Только и было бы горя, что эта свинья…
— Что?! Что?! — подавился он, ошалев от предательского спокойствия жены. Глянул на миску, увидел цепкие, отлакированные кровью пальцы, и сам не почувствовал, как рука вскинулась на невидимой пружине; топор со свистом полетел к двери и вонзился в притолоку. — И-эх, это ей еще не горе! Еще ей мало! Никак, хочешь, чтоб последнюю забрали? Известное дело, корми, хлопочи, — куда веселей в потолок плевать. А жрать-то чего будешь?
— Замолчи! С голоду еще не помираем.
Хоть того и не было, ему показалось, что она усмехнулась. Хотел схватить лежащие рядом вожжи, на которых вытаскивал свинью из закута, да и стегануть по согнутой спине. В первый раз почувствовал такую злость, прямо ненависть к Аквиле, что испугался сам. Схватив какой-то ошметок, вывалился с сеновала, швырнул Тигру и, вытирая рукавом мокрые щеки, стоял, пока пес не умял все. На хуторе работы невпроворот — яблоньки не обвязаны на зиму, двор не убран, пора бы мять лен, — но не было охоты за что-либо браться. Так и промаялся весь день, нигде не находя себе места. А когда наступил вечер и в школе дружно запели немцы, он долго стоял на крыльце, стонал и ругался. И-эх, и веселятся же ворюги, нажравшись чужой свинины… Чтоб она вам боком вышла, ага, чтоб вам кишки скрутило! Не тужи, господь справедлив, не минует вас кара, не надейтесь. Русский уже дает жару. Поднажмут и англичанин с американцем. Как сдавят с обеих сторон, все выблюете, паразиты, что сожрали.
IIНа другой день после обеда хоронили Кучкайлиса. Народу набралось много; немцы строго-настрого приказали всем, кто на ногах, почтить старосту, который своей смертью доказал, что честно служил рейху и новой Литве. Во всяком случае, так выразился представитель гражданских властей из Краштупенай в своей речи над могилой. Ксендз был сдержанней — не восхвалял покойного, сказал, что его добрые и дурные поступки взвесит сам господь, — но не мог не выразить возмущения: в его-то приходе творятся подобные дела! «Будьте бдительны, дорогие прихожане! Дьявольское семя не сожжено до последнего зернышка, плевелы не отсеяны. Ведь если поле наше было бы чисто, братья во Христе, блудные сыновья, вместо того чтобы бродить по лесам и проливать кровь ближнего своего, смиренно сидели бы дома и восхваляли господа, отдавая богу — богово, кесарю — кесарево».
Пока происходила церемония, полицейские слонялись вокруг толпы, а подальше, за оградой, с автоматами наизготовку выстроились немецкие солдаты. Люди тревожно переглядывались, шушукались. Какого черта их сюда согнали? Чтоб поклониться живодеру Кучкайлису? Очень уж немцам важно, что какого-то их холуя порешили. Постращать? Да разве что постращать. Но гляди в оба, чтоб не угостили еще выстрелами в спину, когда начнем расходиться с кладбища… А эти лесные вконец сдурели. Такую беду на деревню накликать! Не могли тюкнуть где-нибудь на дороге, подальше от жилья. Куда там! Им, видишь ли, надо так ударить, чтоб во всем уезде земля задрожала…
— Из-за него, Вайнораса, вся каша… — слышит Аквиле шепот за спиной.
— И выдумать же — суд устроили! Комедианты…
— Кто эту комедию видел, говорит, не очень-то весело было.
— Совсем озверел народ.
— Так ведь есть за что. Марюсу, Фрейдке. Другие двое незнакомые. Один, сказывают, на Ивана смахивает, знаешь, на пленного, что у Кяршиса был. А вот Нямунис с Бергманом — это точно.
— Жертва большевиков… несчастный мученик… — над колышущимися булыжниками человеческих голов, плутая в крестах и стволах сосен, катится голос ксендза.
— Да-а-а… А все-то думали — Марюса давно и косточки истлели. Воскрес…
— Ну и ну!
Аквиле втягивает голову в плечи, надвигает на глаза платок. Хорошо, что Кяршиса нет возле нее. Каменный крест рядом кстати — есть к чему прислониться. Сердце грохочет, как мост, по которому катит поток машин. Перед глазами пляшут кресты и деревья, возвышающиеся над толпой.
— Вечное упокоение дай усопшим, господи, да святится им вечный покой, — словно из потустороннего мира, из вечности доносится голос ксендза.
В самое время сказал, потому что ноги больше не держат Аквиле. Бросилась на колени вместе с толпой. Губы шевелятся, повторяя слова молитвы, но смысл не доходит до нее.
— Ишь ты, почет какой… — буркнул кто-то рядом. — Евреев настрелял без счета, в петле конец нашел, да еще без святого причастия. Таких только на Французской горке…
— Да и там самый дрянной покойник получше будет…
— Не очень-то приятно покойному Яутакису под ним лежать…
— Два сапога пара…
Аквиле, ссутулясь, стоит на коленях — пучок травы, прибитый дождем к земле. Песок холодный, заныли колени. Холод ползет вверх, охватил бедра, талию, вот дошел до плеч. Словно это ее зарывают. Крик Йовасе Кучкайлене под скрежет заступов, под затихающий псалом: «И меня и меня вместе с Петрялисом! Не жить мне больше, у-у-у-гу-гу-гу. Проклятые убийцы, изверги… У-у-у-гу-гу-гу…» Убийцы… Марюс — убийца… Руки, такие сведущие в ласке… Живой! Культя, когда пленные сбежали, что-то сболтнул, но она боялась даже подумать об этом. «Что бы ты сделала, Аквиле, если б вдруг — хлоп! — в избу Марюс? Добрый вечер! Как наш мальчонка растет?» Рассердилась: вот хам! Не может простить, что пришлось отработать за избу Нямунисов. «Пошел-ка ты знаешь куда. Ни живым, ни мертвым от тебя покоя нет». Рассмеялся своим противным хохотком. «А ты у него на поминках была? Ну вот. Языком-то человека легко закопать, чтоб тебя сквозняк». Ушел, Кяршис потом целый вечер рычал. Больше тот ни словечком о Марюсе не обмолвился, но намек клещом впился в душу: известное дело, такие слова на пустом месте не вырастают. Культя знает больше, чем с языка сорвалось. Терзала тревога, Аквиле не могла отвязаться от мысли, что Марюс может быть живым. А выходит, так оно и есть. Не только сам жив, но и другим веревку на шею… Если б Адомас не удрал… Заслужил, что тут и говорить, но брат же! Подумать страшно, что Марюс мог его… из одной деревни, можно сказать, вместе росли. Господи, время-то какое… А ведь может так случиться, что еще придется с ним встретиться…
От этой мысли сердце кувыркнулось в груди. Молит бога, чтоб никогда этого не случилось, чтоб он не вернулся; потом, испугавшись дурных помыслов, просит небеса простить ее и не смеет до конца высказать новое, вдруг возникшее желание. Сама не понимает, чего хочет. Чувства переплелись в запутанный клубок. Страх и радость, надежда и отчаяние, смятение и ненависть, любовь… Да, вот пожила с Кяршисом и теперь может твердо сказать, что Марюса она любила.
Рядом откашлялись.
— И-эх, заснула ты, что ли? Пойдем материну могилу посмотрим.
Кяршис. Серый лицом, сутулый.
Аквиле медленно встает, держась за крест. Конец. Удавленник закопан. «За упокой» спето. Белый стихарь ксендза в окружении стайки женщин продвигается к воротам кладбища. Толпа рассыпалась на группы — кто сразу домой, а кто еще проведает могилы родных. Полицейские тоже куда-то подевались.
— Пошли, — говорит она.
Среди деревьев, у каменной ограды, затерялся покосившийся деревянный крест. Ему сто лет, не меньше, — совсем обветшал.
— Вот разживемся, закатим памятник что надо, всему кладбищу на загляденье, — говаривал Кяршис, когда они приходили сюда. Теперь только глубоко вздыхает, крестится и, встав на колени, шепчет молитву.
Аквиле пристроилась рядом. Тоже шевелит губами, но мысли далеко от божьего мира. «Радуйся, Мария, благодати полная…» Марюс… Вот могила Нямунисов. Отец. Генуте. Придет ли когда-нибудь Марюс поклониться им? «Лежать мне тут, среди Кяршисов, а могла быть там моя могила…»
— …Жизнь вечную. Аминь. — Кяршис широко перекрестился, встал, и Аквиле вместе с ним, хотя ее молитва еще не сотворена. — А твоих не проведаем?
— Мои-то живы. Да там и нет никого с отцовской стороны, одна родня Катре Курилки.
— Мертвые все человеку родня.
— Как знаешь. Можем пройти мимо.
У могилы Нямунисов останавливается, смотрит на почерневший чугунный крестик. В день поминовения усопших поставила здесь свечу. Весной надо будет снова посеять руту и гвоздику. Да, могло так случиться, что под этой кривой сосенкой, было бы место и ее вечного упокоения. Вдруг ее словно током ударило. Загорелась злобой — неизвестно на кого и за что. Повернулась к Кяршису и, глядя на него сузившимися глазами, процедила сквозь зубы:
— Слыхал, что люди говорят? Марюс…
Да, явно слышал. Знает. Прячет глаза. Сутулые плечи перекосились, словно сорванная с петель дверь.
— Да вот, сказывают. Всех батраков согнали. Этого Кучкайлиса… Его работа… — отдирает слово за словом, словно запекшуюся повязку от раны.
— Кучкайлиса никто не жалеет.