Трагедия России. Цареубийство 1 марта 1881 г. - Владимир Брюханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот как гуманно обходятся с нами… Все сие творилось, не забудьте, в Питере, в наше время, когда общество покровителей животных тащит мужика в часть за слишком усердное биение лошади… Что же значит притча сия? Общество покровителей животных действует, а об обществе защиты людей не слыхать…»[616]
Как должны были реагировать на воле, заслышав о таком? Естественно, возмутились все — не только сочувствующие революционерам и не только борцы за гуманное отношение к животным!
Заметим притом, что тут шла речь не только об оскорблении человеческого достоинства, и не только о поругании революционной чести, но и об элементарном нарушении закона: Боголюбов был уже осужденным и находился под юрисдикцией исключительно министерства юстиции. Он ни в малейшей степени не подчинялся петербургскому градоначальнику, и поэтому последний не имел права оскорблять его ни словом, ни действием (равно, конечно, как и Боголюбов Трепова, но в его поведении один только Трепов ухитрился узреть оскорбление). Трепов же мало того, что поступил чисто в духе прежних времен крепостничества, но нарушил очень четкое писанное и неписанное правило тех же крепостников: расправился как бы с чужим крепостным!.. Да кто же из крепостников мог бы стерпеть подобное оскорбление?.. Здесь же оскорбленным оказалось целое Министерство юстиции — сверху и донизу.
Но никаких возможностей привлечь Трепова к ответу по закону не имелось — не потому, что законы подкачали, а потому что это был сам Трепов, которого Александр II ни за что не позволил бы наказать даже самым законным образом — и все это прекрасно знали и понимали!..
Это была оборотная сторона самодержавия, которую приходилось терпеть всей России. Но в данном случае расплатиться за это предстояло Трепову — и расплатиться очень жестоко!
Последующая же судьба Боголюбова, и арестованного, и осужденного, и выпоротого ни за что, сложилась в полном соответствии со всем стилем жизни этого классического неудачника: «Боголюбов, осужденный за демонстрацию [6 декабря 1876 года] на 15 лет каторги, был подвергнут, по распоряжению Трепова, телесному наказанию. Разумеется, все заключенные по этому поводу «бунтовали». Многие были жестоко избиты. После этой истории все осужденные были разосланы по местам, куда их приговорил суд. В августе 1877 г. я был водворен в правую одиночку Ново-Белгородской центральной каторжной тюрьмы в Харьковской губернии. Режим этой тюрьмы известен. Из всех политкаторжан, содержавшихся в харьковских централках с 75-го до 80-го года, погибло до 30 % (сошли с ума или умерли). Мои два сопроцессника — Боголюбов и Бочаров — сошли с ума. Появились и у меня признаки начинавшегося помешательства»[617] — рассказывал его товарищ М.М. Чернавский — в будущем, на старости своих лет, эсер-террорист.
Боголюбов-Емельянов умер в Казанской психиатрической больнице уже в восьмидесятые годы.
С августа по октябрь 1877 при трех неудачных штурмах Плевны русские потеряли 32 тысячи человек, а союзные России румыны — еще 3 тысячи.
«/…/ следовавшие одни за другими неудачи в Болгарии и Армении подняли по всей России целую бурю негодования. /…/
Вначале сильней всего было чувство общего недоумения. Не могли и не хотели верить, что после двадцатилетнего перерыва царское правительство обнаружит перед всем светом те же недостатки и пороки, которыми грешило оно во время крымской кампании.
Вскоре, однако, это недоумение сменилось жестоким и суровым гневом, который проявлялся сильней всего в националистических кругах Москвы. Со всех сторон заявляли о слабости и бездарности правительства, возмущались нерадением и взяточничеством в среде администрации, невежеством и неспособностью генералов. Изощрялись в саркастических нападках и обидных насмешках по адресу великих князей Николая, Михаила, Александра и Владимира, поставленных во главе командования лишь по личной милости царя и совершенно не способных справиться с этой ответственной задачей. Осмеливались нападать даже на императора. /…/
Во многих салонах Москвы открыто заявляли о необходимости изменить образ правления, который явился виновником стольких зол. А пылкий поборник ортодоксального панславизма, главный вдохновитель войны, Иван Сергеевич Аксаков имел мужество требовать немедленного созыва Национального собрания».[618]
И внешнеполитическая, и внутриполитическая ситуации складывались для царя и его правительства явно непростыми. Требовались военные победы (они действительно скоро пришли и разрядили напряжение, но это уже трудно было предвидеть, наблюдая ситуацию из российского тыла), но необходимы были и какие-то шаги к примирению правительства и общественного мнения.
И вот вместо таких шагов 18 октября 1877 года начался судебный процесс над 193 пропагандистами. Он сразу превратился в фарс.
«Заключенных свели в подземный ход, соединявший Дом пр[едварительного] закл[ючения] на Шпалерной ул[ице] с зданием окружного суда на Литейной, выстроили гуськом вперемежку с солдатами с ружьями, скомандовали зарядить ружья и стрелять при попытке бежать, и шествие тронулось на суд. Судило особое присутствие правит[ельствующего] сената под председательством Петерса.
По правую руку от суда помещались женщины, по левую — те товарищи, против которых прокурором Желиховским были выдвинуты наиболее тяжелые обвинения. Там были: Муравский, Мышкин, Ковалик, Войнаральский и другие. Место это прозвали «Голгофой»; перед ними сидели защитники; остальная масса подсудимых заполняла зал. Скоро все это перемешалось; после долгой разлуки встретились друзья и товарищи; хотелось обменяться мыслями; поднялся невообразимый гул; чтения обвинительного приговора никто не слушал; суд, испугавшись этой массы людей, не чувствующих к нему никакого уважения, совершил подлог: составил задним числом постановление о разделении подсудимых на группы и о слушании дела по группам. /…/
Подсудимые запротестовали; запротестовали и защитники; не для того люди сидели по 3–4 года и, по словам обвинения, были членами единой организации, чтобы судиться по группам, без выявления связей между этими группами. Началась обструкция, и подсудимых стали выводить между двумя рядами солдат с обнаженными шашками. Тогда подсудимые решили отказаться от всякого участия в суде. Дело происходило так: когда в камеру за подсудимым являлись вооруженные солдаты, то подсудимый заявлял, что он идет в суд, только подчиняясь насилию; затем в суде, поднявшись на «Голгофу», он заявлял о своем отказе от участия в суде /…/. /…/ в результате на суде 193-х сидело от 13 до 22 подсудимых /…/. Это был скандал, неслыханный в истории суда; суд происходил без обвиняемых; гласность же этого суда олицетворялась несколькими женами околоточных надзирателей и родственниками лиц, не пожелавших участвовать в протесте.
Мышкин буквально проделал картину сопротивления насилию, ухватившись за железные борта кровати. Солдаты его оторвали и втащили на руках в зал суда. Перед судом он предстал в совершенно растерзанном виде и тут-то он произнес свою знаменитую /…/ речь; в конце речи ему бросились зажимать рот; чтобы дать ему возможность окончить, Рабинович и еще кто-то стали бороться со стражей. Председатель Петерс так растерялся, что забыл закрыть заседание суда. За все происшедшее он был смещен и заменен Ренненкампфом, который и довел суд ло конца.
В обвинительной речи прокурор Желиховский заявил, что главных виновников не более десяти, а остальные подсудимые составляют только «фон» для их преступной деятельности.
«Фон» этот, однако, продержали до 4 лет одиночного заключения, многие из «фона» умерли, многие сошли с ума, многие на всю жизнь приобрели неврастению…»[619] — вспоминала одна из подсудимых, Н.А. Головина.
«Так как всех нас судили, якобы вследствие того, что все мы были участниками одного тайного общества, организованного четырьмя лицами (Войнаральский, Мышкин, Рогачев и я), то указанное распоряжение суда делало для нас невозможным участвовать во всех перипетиях судебного следствия. Защитник Спасович первый указал суду на этот юридический абсурд /…/. Когда мы пришли в камеры, то в тот же день началось обсуждение этого вопроса в общем собрании. Решено было заявить публично, что мы не признаем такого суда и отказываемся давать какие-либо показания и вообще участвовать в суде. /…/ Желающим предоставлено было право участвовать в суде, но таких оказалось немного. Между прочим, даже протестанты одобрили желание одного киевлянина участвовать в суде с целью показать нелепость утверждения обвинительного акта о безнравственном поведении членов киевской коммуны, которые, по словам обвинителя, спали вповалку, причем чередовались мужчины и женщины. /…/ Я и некоторые мои друзья только задумывались о том, кто и как должен выяснить публично на суде характер нашего дела при создавшемся положении. Но исход, к счастью, очень скоро нашелся. Подсудимый Мышкин, решив в ответ о виновности сказать целую речь, обратился ко мне и некоторым другим товарищам с просьбою сообщить ему конспект его будущей речи. Я написал ему свое мнение о том, что наша деятельность создала в России социально-революционную партию, которая, что бы ни делало правительство, поведет с ним героическую борьбу за народ. Мышкин /…/ произнес сильную речь, произведшую громадное впечатление в тогдашнем обществе»[620] — вспоминал один из главных обвиняемых, С.Ф. Ковалик.