Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То льды притянулись с Груманта и сейчас торосились вокруг Святого острова, умащивались на зимовку, воздвигали неприступные стены и выставляли своих дозорных. Снег прекратился, и над морем взошла луна, желто-красная, как агарянская древесная овощь. Значит, ночью прижмет мороз. Любим поспешил к лесу. Да что толку ереститься? Топор утопил, нож пропал из-за голенища вместе с юфтевым сапожонком. Бежал из беды, да вот попал в погибель. Только с повинною сей же миг мчать в монастырь, сколько достанет сил, и может, ходьбою удастся отогнать Невею прочь от себя. Однажды в уносе морском две седьмицы таскало на льдине без еды-питья, и смертные рубахи были уже надёваны, и Господа молили, чтобы даровал достойной кончины, но тогда-то возле был татушко родимый; и даже в крайние минуты тоски, когда волком выть хотелось от бесхлебицы, – так и в те минуты не верилось в конец. Был Любимко совсем парнишонкой, жизнь для него мыслилась вечной и безнесчастной; думалось порою игриво: де, вот и замерзнет коли, словно сосулька, и станет глядеть сквозь прозрачный кокон, как убивается над ним потемневший от страстей отец, а после и зажалеет родимого, да и разобьет ту ледяную склышечку и снова, на радость батяньке, встанет на ноги жив-здоров...
Вспомнилось: брат Минеюшко бродил по Руси вовсе раздемши, но и те несносимые мытарства пересиливал молитвенной душою.
... Только бы не заснуть. А так хотелось залезть под еловую выскеть, как в берлогу, приторкнуть колени к подбородку, да и отплыть на долгий отдых. Тамо, через реку смерти, сказывали, хороший перевозчик служит, дорого не берет, пятиалтынного хватит, только не груби и не задирайся с ним...
А обратно в тюремку хода нет. Пусть и медом стоялым встретят и сдобными перепечами.
... Любим обломил сук потяжельше и на палой колодине умягчил, исколотил замерзшее платье, кое-как прикрыл наготу и стал бегать вкруг дерева, дожидаясь рассвета. Эх, сейчас бы зверя сохатого завалить, свернуть бы ему шею, да содрать шкуру и завернуться в нее, а напившись парной кровушки, просунуть ноги во вспоротую брюшину и вдоволь наестись мяса сырого с ножа: тогда и сам черт не страшен. А еще лучше разбитную молодку привести бы за косы от кружечного двора и, обмывши ее хорошенько в баенке, привалить под бок. Но совсем бы ладно, кабы...
... Любим бегал, пока не забрезжило. Хрустел, сверкал снег под луною. Ноги поначалу горели огнем, а после отерпли, иль онемели, иль отмерзли совсем. Знать, скоро обломятся, как мерзлые сучья. Да и пропасть тут совсем... Братец Феодор всю Русь изошел босым; сказывал, де, поначалу от боли криком кричал. А после ничего, приобык... Был бы нож, надрал бы бересты и сшил бы ступни, наклал вместо стелек моху-ягелю, и никаких тебе валяных пимов не надо. Раньше бы подумать, накануне что-то сделать, но день-то короток, да и шибко угорел тогда от беды. Когда становилось невозможно, Любим сдирал с плеч кафтан и топтался на нем; ноги отходили, но от боли, казалось, запирало сердце. На свету, еще не выходя из леса, Любим вырыл из-под снега трухлявую березовую колоду, надрал с нее кожи, кой-как, трясущимися руками изладил пленицы, но на десятом шагу, пока выходил к взморью, они рассыпались. Надо думать, как достать огня...
Любим выбрел на песчаную косу и поначалу ослеп от голубого сияния; припайный лед угрюмо и плотно заставил море, куда хватал взгляд; тучи поразогнало, и море ослепительно сверкало, одетое в венчальное платье. Казалось, иди пеши во все концы, везде тебе прямая дорога к дому. Но Любим-то знал, что верст за пять льды кончатся и встретит тебя бессонная беспокойная вода; ветер подует с горы, льды оживут, полезут друг на друга и с грохотом похоронят безмозглого человечка в своей погребице...
На чужих ногах Любим потащился неведомо зачем обратно к тому месту, где ладил плот, и вдруг обмер: на бережине, как отлитые в воске, издалека виднелись в снегу следы растоптанных бахилец. Вот топтался неведомый соглядатай, вот помочился, спрятался за елину. Тропил, как рысь, свою добычу. Шаг был мелкий, суетливый, старческий. Значит, вчера не поблазнило. Кто-то дожидался его погибели.
... Не иначе в суземке в скиту кто-то бедует, бежав из монастыря и закрывшись от всех. Может, и лодчонка есть у монаха? Отыму и на плечах унесу до чистой воды...
Оказывается, Любим и не терял надежды. Он торопливо, не беспокоясь о засаде, побрел по следу. Открылась ему бережина о край озера, еще не затянутого льдом, а в дальнем углу на угорышке возле виски чернелась хижа в одно оконце. В пятник и в открытую дверь тянуло сизым туманцем. Это печь курилась, дотапливаясь. Жадным чутьем Любим схватил запах дыма, окуневой щербы и ошалел от счастья. На негнущихся ногах доковылял до изобки. Сердце колотилось, и Любиму казалось, что он бежит по снежной палестине, как запаленная лошадь. Он схватился за дверь, глянул в сутемки кельи. И вдруг за плечом старчески кашлянули, и сиплый дребезжащий голос протянул весело: «Ну что, служивый, нашел свою ямку?»
Из-за угла выступил пригорблый чернец в скуфье и залатанном зипуне. Любим сразу признал в нем старца Геронтия, того рыбаря с тайного болотного озера, что пророчил в монастыре конец света, а после был изгнан из обители. Любим промолчал, пролез в хижу, повалился на лавку. Монах принес снегу и стал растирать окоченевшие ноги, сымать с них кожу, добираться до голой кости. Подслеповато примеряясь к беглому, гундел: «Сыскал ямку-то, дак зачем выскочил? Даве смотрел на тебя с берега, гадал: приберет ли Господь? Вишь вот, не прибрал. Велит, значит, де, полезай назад в свою ямку».
Он жестко, без жалости ободрал плюсны Любима меховой рукавкой. Ноги взялись болючим огнем, но Любим лишь едва скрипнул зубами. Когда государю клятву давал, в ухо клали раскаленный уголь, но и тогда не вскрикнул стремянный.
Геронтий напоил гостя травным отваром с ключа, и Любим впал в забытье.
Монах обратал его вязками, круто примотал к лавке и потек в монастырь за подмогою.
Часть пятая
А по Волге той живущих во граде и селах, и деревеньках тысящами положено под меч, не хотящих принять печати антихристовы...
Аввакум. Книга бесед.В это время сгорело под Нижним Новгородом по реке Кудме до двух тысяч непокорников... Немало учеников Капитона кончали жизнь голодом... Многи бо тысящи огнем во овинах и избах сгореша, в луговой стороне в морильнях от своих учителей закрыты померли...
ИЗ ХРОНИК: ... Частые зябели и замоки на пашне вынимали последний кус изо рта смерда. Исполнилось Господнее: в страданиях за грехи свои будете добывать хлеб свой насущный... К лихолетьям прибавлялась война с ее повинностью и смертью, да жестоковыйность воеводского кормления, да ненасытность маленького волостеля, да алчность налоги. Да что там стужа и нужа для русского сбойчивого человека, пустившего корни до самого сердца матери-земли? Да вон и по воргам-то, по щелям тундряных низинных речек коли укрепится кряжистая темная елина, уцепясь за жидкий моховой обмысок, и никакому ветровалу не осилить ее, пока не прикончится жизненный век. Свычен и терпелив к житейским тягостям русич, помня не меркнущую заповедь: ино и Христос терпел... Редко когда, почуяв сердечный распал и кинув прощально шапку оземь, разгорячится православный и, как бы живя последний день, грезя о полузабытой воле, вдруг подымется с косою и вилами, чтобы выпить желанный кубок свободы; и так с неделю, поди, ликовствует по выселкам и деревнюшкам, настроит засек по лесным дорогам, а то и к городу приступит ватагою с угрозами, чтобы выказать властям ярь своей скопки, а после, будто очнувшись и устыдясь разгульного буйства и бесстыдства, снова надолго затаится в себе, уставит взгляд к пашне, словно навсегда уснет, пестуя свою родову. Ибо что есть бренная плоть наша? стоит ли она того, грешная, чтобы из-за нее, жалкой временницы, ратиться и отдавать душу нарасхват страстям? И столь ли велика скоротечная жизнь наша, чтобы колготиться из-за нее, презрев Божьи заветы?
«Пойдем же на могилки и там посмотрим, куда делась доброта тела? Где юность? Где глаза и облик плоти? Все увяло, как трава, все погибло; пойдем же, припадем слезами ко Христу».
... Пустое все, братцы, ей-ей пустое, и правы сто тысяч раз святые заступленники церкви нашей, что, презрев утехи и страсти окаянного мира, затворились от него в таежных крепях и скрытнях.
И все государевы прихилки, вся шаткость нрава его и смутные мечтания о цареградской стулке привычно терпелись, пока не взялся государь терзать русскую душу, не покусился на вековечную веру, коей и обозначался смысл земного бытования. Михайлович, свет ты наш, за заботами о вселенской церкви позабыл ты о природном естестве своем, потерялся в скидках и петлях хитрого ума восточных патриархов и папежников-униатов, надевших поверх папской сутаны православную ризу, отравился ядом сладких словес придворных виршеплетов.
Но Русь-то помнила: за бессмертную душу крепко надобе постоять. И все прозябание, все мерклое угасание до смертного савана оказалось покрыто одним часом подвига. Поднялся русский народ за спасение души своей, и такого стояния за веру не знавали самые верные христиане Европы. Православные растопили огняную пещь и, не колебнувшись, с пением аллилуйи вошли в нее. И иные затейщики дворцовой смуты вздрогнули и в ужасе закрыли глаза; иные же радостно рассмеялись, видя, как корчится в муках Русь православная, и плюнули в ту пещь; прочие же, чтобы скрыть смущение и стыд измены, спрятались за именем Господа и государя и предали новомучеников анафеме...