Солдаты вышли из окопов… - Кирилл Левин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скажи, Алексей, ты веришь, что скоро все повернется по-иному? — спросил Пронин.
— Верю, но скоро ли — не скажу.
— Скоро! Ведь я ежедневно читаю секретные бумаги, вижу, в каком настроении начальство. Утратили спокойствие, не твердо ходят по земле, поверь мне! Недавно подслушал, как Денисов душу свою раскрывал приятелю, думая, что его никто не слышит. «Кажется мне, — сказал он, — что стою я на берегу моря и на меня с глухим ревом катится волна вышиной в десятиэтажный дом. Бежать хочется, голова кружится — вот-вот тебя затянет в пучину»…
Пронин чуть слышно засмеялся.
— Он хорошо объяснил мне, что происходит в их душах… Ну, надо идти, Алексей. Каждую секунду будь начеку. Может, все-таки уйдешь? Вот документы.
Мазурин только покачал головой. Они молча обнялись.
Уже светало. Бледная полоска наметилась на востоке.
Мазурина взяли следующей ночью. Пришли за ним незнакомый подпрапорщик и два солдата чужого полка. («Своих побоялись послать», — усмехнулся про себя Мазурин.) Мысль работала у него ясно, неторопливо. Он отметил, что его предварительно вызвали из землянки — не решились взять при солдатах. Подумал о том, что Балагин в курсе всей работы и хорошо заменит его. Да, работа будет продолжаться, а это самое главное. Что же теперь будет с ним? Пожалуй, не захотят долго возиться…
Той же ночью его увезли, посадили в отдельное купе с тем же подпрапорщиком и двумя солдатами. Мазурин пробовал было заговорить с ними, но они тяжело молчали, не глядели на него, и только подпрапорщик сердито оборвал его:
— Молчать, арестованный! Разговаривать запрещено.
Вылезли на какой-то маленькой станции, шлепали по грязи, вошли в одноэтажное серое здание, в комнату, где за столом сидели три офицера. Сидевший посредине подполковник, с коричневыми усами и плохо выбритым лицом рылся в бумагах и даже не взглянул на Мазурина. Потом отрывисто спросил у него фамилию, имя, национальность и место прежней работы.
— Знаешь, в чем обвиняешься?
— Никак нет!
Подполковник равнодушно кивнул, точно ожидал, что получит именно такой ответ.
— Здесь, братец ты мой, фронт и суд скорый — военно-полевой. Разговор у нас с тобой будет недолгий, — понимаешь, надеюсь? Вот здесь, — он коснулся папки, — все твои дела, начиная еще с мирного времени. Мы о тебе достаточно осведомлены, все твои заводские дела знаем, да и солдатские тоже все!.. Осталось тебе одно: чистосердечно во всем сознаться. Так лучше будет. А не признаешься — мы и так обойдемся. Против царя и отечества идешь?
— За отечество, за Россию, за народ иду, — голос Мазурина прозвучал задушевно.
— Ах, так? — У подполковника кровью налилось лицо. — Что же, у тебя, выходит, своя собственная Россия?
Через полчаса судьи, посовещавшись между собой, решили отложить дело, так как должны были поступить дополнительные сведения о связях Мазурина и они надеялись распутать весь клубок.
Мазурина отвели в тюрьму. Два дня он провел в одиночной камере. В последнюю ночь услышал под дверями осторожный шепот:
— Эй, земляк! Не спишь?
Мазурин встал, подошел к двери. Из глазка потек страстный, приглушенный голос:
— В Петрограде волнения. Солдаты отказались в народ стрелять…
Голос сразу потух, в коридоре послышались чьи-то шаги. Минуту спустя говоривший снова подошел к двери, поднял крышку глазка. Это был часовой.
— Видел я, когда тебя в камеру вели, — заговорил он. — Много н а ш е г о брата здесь перебывало. Одних — в землю, других — на каторгу. С тобой-то что будет? Ах, милый… Горе, горе… Бьемся как мухи в паутине… Я ведь знаю — сюда тихих не приводят. Кто за нашу солдатскую правду стоит — того и хватают. Что будет с Россией-то, с народом?..
Он слушал Мазурина с такой жадностью, с какой пересохшая земля впитывает в себя влагу. Задавал отрывистые вопросы. О себе сказал:
— Мы — нижегородские. Братан у меня на Сормове работал. Теперь тоже воюет, а где — не знаю. Может, убили…
Он стремительно отскочил от двери, забыв прикрыть глазок, поправил на ремне винтовку. Лязгнула входная дверь, послышались шаги нескольких человек, чей-то начальственный, сердитый оклик. Мазурин прильнул к глазку и едва подавил готовый вырваться крик. Двое конвойных провели мимо его камеры Пронина. Мазурин до боли стиснул пальцы, мысли лихорадочно проносились в его мозгу: «Неужели раскрыли всю организацию? Как могли взять Пронина, ведь он лучше всех законспирирован? Значит, взяли и Балагина, Карцева, Иванова… Как бы узнать? Ах, как бы узнать?..»
В соседней камере ржаво взвизгнул замок.
«Рядом со мной посадили», — подумал Мазурин. Он немного выждал и затем стукнул в стенку. Молчание. Он снова и медленно простучал: «Пронин, это я, Мазурин. Как тебя взяли? Как Балагин? Карцев, другие?»
Пронин был осторожен. Он заставил Мазурина ответить ему на некоторые проверочные вопросы и лишь тогда ответил: «С другими пока хорошо. Меня подвела бумага о тебе… Я ее похитил… Денисов раскрыл. Набросился с кулаками. Я тоже его ударил. Вероятно, расстреляют. Если выберешься — передай привет товарищам. Обо мне не печалься. Не боюсь смерти, не струшу!»
На рассвете Пронина увели. Проходя мимо камеры Мазурина, он на мгновение остановился.
— Прощай, Алексей! — крикнул он. — Поклонись товарищам!
— Прощай, Пронин! Мы не забудем, не забудем тебя!
Мазурин застонал от страшной скорби, охватившей его. Он метался по камере, страдая от своего бессилия. Мучительно тянулось время. Через окно глухо донесся ружейный залп. Мазурин рванулся так, будто выстрелили в него.
Это было в феврале тысяча девятьсот семнадцатого года.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1Карцев метался во сне. Ему снилось, что на него налез немец — огромный, грузный, и он никак не мог сбросить его с себя. Потом он схватил немца за грудь, но тот так его встряхнул, что он вскрикнул и открыл глаза. Кто-то, наклонившись, тряс его за плечи. Балагин! Глаза у него горели, губы дрожали.
— Что случилось?
— Вставай! Революция!.. Вставай скорее и буди товарищей. Эх, черт побери, Мазурина бы нам сейчас!..
В землянке рядом спали Голицын и Черницкий, а немного поодаль, с головой укрывшись шинелями, лежали Защима, Чухрукидзе, Рышка и Рогожин. В углу, свернувшись калачиком, спал Комаров. Когда их разбудили, Голицын бросился к винтовке, думая, что объявлена боевая тревога. Черницкий, густо покрякивая, достал махорку, и Комаров, как обычно, цепкими пальцами залез в его кисет.
Новость по-разному подействовала на солдат. Голицын солидно осведомился, не врут ли; Рышка немедленно спросил Балагина, дадут ли землю крестьянам; Рогожин, мелко крестясь, радостно бормотал: «Слава тебе господи! Теперь непременно мир будет, по домам пойдем»; Защима объявил, что он первым делом зарежет фельдфебеля; Чухрукидзе сгоряча сказал что-то по-грузински Черницкому, и тот, хотя ничего не понял, дружески закивал ему и повторял: «Правильно, брат, правильно!»
— Не обман, не ошибка? — спросил Карцев осевшим от волнения голосом. — Расскажи все подробно.
Он представил себе родную Одессу, широкую Преображенскую улицу, по которой, может быть, уже идут колонны рабочих с алыми знаменами, бульвар, знаменитую лестницу, сбегающую террасами вниз к порту, — как хотелось ему хоть на денек увидеть все это!..
А Балагин думал о том, что надо скорее оповестить солдат о великих событиях. Он взглянул на крестящегося Рогожина, на выжидательно смотревшего Рышку. Все солдатское сошло с Рышки, его острая бородка опустилась, он отжевывал усы.
— Теперь хорошо будет, — ласково сказал Балагин.
— Это уж как водится… — неопределенно ответил Рышка. — Одним хорошо, а нам всегда плохо. Ты вот объясни: без царя, значит, жить начнем? А не страшно? Кто теперь за порядком уследит? А становые, урядники — останутся? Воевать не кончим? Землице кто хозяином будет?
Он расспрашивал страстно, настойчиво, хорошо помня и девятьсот пятый год, и расправу, которая затем последовала, и земляков, отправленных на каторгу… Горько было ему, что не мог он разобраться в том, что случилось теперь, и вопросительно, с тревогой глядел на Карцева, на Иванова, с которыми не раз по душам беседовал, которым верил: не повторится ли то же самое и сейчас, в семнадцатом году?
…Прошли первые дни Февральской революции — сумбурные и еще непонятные. Выяснилось, что во многих частях офицеры скрывают от нижних чинов события в стране. Солдаты собирались кучками, оживленно толковали и враждебно смолкали, когда появлялись офицеры. А те растерялись. Среди них было много прапорщиков, сочувственно принявших весть о революции. Но главной бедой кадрового офицерства было малое политическое развитие, полная беспомощность перед разразившейся бурей, оторванность от солдатской массы, которая их ненавидела и не верила им.