Обрученные - Алессандро Мандзони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь уйдя в себя, Безымённый в задумчивости с нетерпением ожидал минуты, когда он сможет избавить от страданий и вызволить из заключения свою Лючию, — «своей» она была для него теперь совсем в другом смысле, чем накануне. Лицо его выражало сдержанное волнение, но испуганному взору дона Абондио легко могло почудиться в нём и что-нибудь похуже. Курато украдкой поглядывал на Безымённого, ему очень хотелось завязать дружеский разговор. «Но что же мне сказать? — раздумывал он. — Сказать ещё раз, что я, мол, очень рад? Рад, собственно, чему? Тому, что вы, дескать, были дьяволом до сих пор, а в конце концов решили стать порядочным человеком, как все другие? Нечего сказать, хороший комплимент! Э-хе-хе! Как ни крути, а из моих поздравлений ничего путного не выйдет. Да, наконец, и правда ли это, что он стал порядочным человеком, — так, здорово живёшь! Таких номеров на этом свете проделывают сколько угодно, и по самым различным поводам! Да и что я знаю в конце концов? А ведь мне вот приходится ехать с ним! Да ещё в этот ужасный замок! Ох, ну и дела! Ну и дела! Кто бы мог знать это нынче утром? Ну, если выкарабкаюсь благополучно, уж и задам же я синьоре Перпетуе. Ведь она, можно сказать, насильно погнала меня сюда, когда и нужды в этом никакой не было: все окрестные приходские курато, видите ли, собираются, даже дальние, и отставать от других, мол, не следует; и пошла и пошла — вот и впутала меня в этакое дело! Несчастный я! А всё-таки нужно же что-нибудь сказать ему».
После долгих размышлений он решил, что неплохо было бы сказать примерно так: «Я никогда не смел надеяться, что буду иметь счастье находиться в столь почтенном обществе». И только он раскрыл было рот, как вошёл прислужник с местным курато и, объявив, что женщина уже ждёт в носилках, обратился к дону Абондио, чтобы узнать от него о других распоряжениях кардинала. Дон Абондио кое-как справился с этим, принимая во внимание расстроенное состояние его мыслей. Затем, подойдя к прислужнику поближе, он сказал:
— Вы уж дайте мне животное посмирнее, потому что, сказать по правде, ездок я плохой.
— Не бойтесь, — не без ехидства ответил прислужник, — это мул нашего писца, а он у нас человек учёный.
— Хорошо, — сказал дон Абондио и мысленно продолжал: «Дай бог, чтобы всё сошло благополучно».
Безымённый по первому зову торопливо бросился к выходу и тут только заметил, что дон Абондио остался позади. Он остановился, поджидая его, и когда тот подошл, запыхавшись, готовый рассыпаться в извинениях, синьор с поклоном, вежливо и почтительно пропустил его вперёд, — обстоятельство, несколько утешившее перепуганного беднягу. Но, едва вступив во дворик, он увидел нечто такое, что вконец испортило ему это небольшое утешение: Безымённый направился в угол и, схватив свой карабин одной рукой за ствол, а другой за ремень, ловким движением, словно проделывая военное упражнение, перекинул его через плечо.
«Ох! — вздохнул дон Абондио. — И что только он собирается делать с этой проклятой штукой? Нечего сказать, хорошая власяница, хорошее бичевание для новообращённого! А ну как ему в голову придёт какая-нибудь блажь! Ну, и экспедиция!»
Если б Безымённый хотя бы отдалённо подозревал, какого рода мысли мелькали в голове его спутника, не знаю, что бы он сделал для его успокоения. Но он был за тысячу миль от подобного подозрения, а дон Абондио изо всех сил старался скрыть малейшее движение, которое могло бы разоблачить его затаённую мысль: «А я вашей милости не доверяю».
Подойдя к калитке, выходившей на дорогу, они увидели двух запряжённых мулов. Безымённый вскочил на того, которого подвёл ему конюх.
— А этот мул не брыкается? — спросил прислужника дон Абондио, опуская ногу, которую он уже было занёс в стремя.
— Садитесь смело, это прямо ягнёнок.
Дон Абондио, вцепившись в седло, при помощи прислужника вскарабкался.
— Гоп! Гоп!
Вот он уже сел верхом.
Стоявшие несколько впереди носилки, запряжённые парой мулов, тронулись по команде погонщика, и честная компания двинулась в путь.
Пришлось проезжать мимо церкви, переполненной молящимися, через небольшую площадь, где тоже толпились прихожане, свои и пришлые, которым не удалось попасть в храм. Необыкновенная новость уже успела распространиться, — и при появлении нашей компании, при появлении этого человека, ещё недавно вызывавшего у всех ужас и проклятие, а теперь — радостное изумление, в толпе раздался гул чуть ли не одобрения; люди расступились, и вместе с тем началась давка — всем хотелось увидеть его поближе. Проехали носилки, проехал и Безымённый. Перед широко распахнутой дверью церкви он снял шляпу и склонил своё столь грозное чело почти до самой гривы мула, при шелесте сотен голосов: «Да благословит вас бог!» Дон Абондио тоже снял шляпу, поклонился и мысленно предал себя воле божьей, но, заслышав торжественное, протяжное пение своих собратьев, он ощутил какое-то сожаление, нежную грусть и такую глубокую печаль, что с трудом удержался от слёз.
За околицей, когда они очутились в открытом поле, проезжая по безлюдным, извилистым дорогам, ещё более мрачная пелена окутала мысли дона Абондио. Единственным существом, на котором он доверчиво мог остановить свой взор, был погонщик. Раз он состоит на службе у кардинала, то, конечно, должен быть малым честным, да к тому же видно, что он неробкого десятка. Время от времени показывались прохожие, тоже группами, спешившие посмотреть на кардинала, но это лишь до некоторой степени успокаивало дона Абондио, который с каждым шагом приближался к той страшной долине, где только и встретишь, что приспешников кардиналова друга, да ещё каких приспешников! Ему и сейчас больше чем когда-либо хотелось завязать разговор с этим другом кардинала, дабы раскусить его как следует и вместе с тем привести в хорошее расположение духа. Однако задумчивый вид Безымённого отбивал у дона Абондио всякую к тому охоту. Пришлось поэтому разговаривать с самим собой. Если бы кое-что из того, что бедняга поверял себе во время этого переезда, удалось записать, то получилась бы целая книга.
«А ведь, пожалуй, правильно говорят, что у святых и разбойников словно ртуть разлита по всему телу, — мало того, что они сами вечно крутятся, им бы хотелось, коли возможно, заставить плясать весь род человеческий. И нужно же было самым неуёмным взяться именно за меня, который никого не трогает, и впутать меня в свои дела, именно меня! Я хочу только одного: чтобы мне дали жить спокойно! Полоумный этот негодяй дон Родриго! Чего ему не хватало, чтобы быть счастливейшим человеком на свете, имей он хоть чуточку здравого смысла? Богат, молод, везде ему почёт, уважение. С жиру бесится! Видите ли, ему надоело пребывать в благополучии, так надо непременно навязать себе и другим всякие заботы. Жить бы ему припеваючи — нет, куда там! Придумал себе занятие — преследовать женщин — самое глупое, самое разбойничье, самое безумное занятие на этом свете. Он мог бы в рай въехать прямо в карете, а вот поди же! На одной ноге лезет прямо в чёртово пекло! А этот? — Тут он поглядел на Безымённого, словно заподозрив, что тот его подслушивает. — Этот сначала поставил вверх ногами весь мир своими злодействами, а теперь ставит всё вверх ногами своим обращением… если только это правда… А я должен за всё отдуваться! Вот всегда так: коли уж они родились с таким зудом в теле, им только и дела, что шуметь. Разве уж так трудно прожить жизнь порядочным человеком, — например, вот как я? Нет, где уж тут! Четвертовать им нужно, резать, бесчинствовать… горе мне, бедному!.. А потом — новая затея: покаяние! Ведь покаяться, коли уж на то пришла охота, можно и у себя дома, потихоньку, без всякой помпы, не причиняя беспокойства своему ближнему. А его высокопреосвященство ни с того ни с сего, сразу с распростёртыми объятиями: „Друг любезный! Друг любезный!“ Принимает за чистую монету всё, что тот ему говорит, словно уже видел, как он творит чудеса. И тут же принимает решенье, уходит в него целиком, с руками и ногами, да то поскорей, да другое поскорей, а у нас это называется просто опрометчивостью! И без всяких разговоров отдаёт ему на растерзание бедного курато! Это называется разыграть человека в чёт-нёчет. Такой святоша епископ, как он, должен был бы беречь своих пастырей, как зеницу ока. Чуточку хладнокровия, чуточку благоразумия, чуточку человеколюбия — всё это, думается мне, совместимо и со святостью. А если всё это одна видимость? Кто может знать все людские хитрости? И тем более таких, как этот? И подумать только, что мне приходится ехать с ним, в его дом! Уж не дьявол ли тут замешан? Бедный я, бедный! Ох, лучше и не думать об этом. И что за неразбериха такая с Лючией? Уж нет ли тут сговора с доном Родриго? Что за народ! Но тогда по крайней мере дело было бы ясно. Как же она попала к нему в когти? Кто знает! С монсиньором у них какая-то тайна; а меня вот заставляют трястись по дорогам этаким манером и ни слова мне не говорят. Чужие дела меня не касаются, но когда приходится отвечать своей шкурой, кажется, имеешь право кое-что узнать. Ну, если бы дело шло о том, чтобы взять эту бедняжку, это бы ещё куда ни шло. Хотя, конечно, он и сам мог бы прекрасно привезти её. И опять же, если он раскаялся всерьёз и сделался святым, зачем же я-то ему нужен? Ну и содом! Хватит! Богу угодно, чтобы было так, — много будет хлопот, но потерпим! Да и за бедную Лючию я очень рад: она тоже, должно быть, недёшево отделалась; одним небесам известно, что она претерпела. Разумеется, мне её жаль, а всё же она родилась на мою погибель… Хоть бы в душу заглянуть этому другу да узнать, о чём он думает. Кто знает? То он разыгрывает из себя святого Антония в пустыне, а то — настоящий Олоферн.[133] Ох, бедный я, бедный! Ну, ладно! небеса должны помочь мне, потому что ведь не по своей же прихоти я впутался во всё это».