Опавшие листья - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боже мой! Миша! — воскликнула Варвара Сергеевна. — Это воровство!
— Устарелое, мама, понятие. Мы, новые люди, не признаем воровства. Правильное распределение достатков. Им — это лишнее чревоугодие, а мы с голодухи зубами лязгали. Пирог, мама, оказался расчудеснейший, со свежими грибами. Мы по-товарищески разделили его и уписнули в кустах в два счета. Прекрасно было…
Миша описывал путешествие по Волге на плотах караульщиками. Когда им надоело, они отвязали у чьей-то дачи хорошую косовую, бросили плоты на произвол судьбы, а сами — "вниз по матушке по Волге"…
— Как Ванька, мама, поет! Что за бас! Удивление, восторг. Ему в оперу надо. Дошли до Царицына, лодку тем же манером пустили по Волге, а сами зайцами на Грязи… Косарями пошли на Дон… Черт знает что мы, мама, там делали! Что за народ казаки! Какие песни поют! Как духовита ночью степь, как голосисты ее жаворонки! Эх, мама! Вот что значит — воля! Надоело! И пошли мы странниками в Ростов. Там — три дня арбузы грузили, потом нанялись провожать посуду на Керчь. Три дня морем парусами шли, песни пели. Бывало, к ночи вечер стихнет, мы парус собьем, парусом укроемся и спим, а море колышет тихое, темное, и звезды блестят. Мама… Гимназия, наука, университет… — это все ерунда!
— Миша… Неужели ты и в университет не пойдешь?
— Пойду, мама. Мы с «географом» говорили. Он университет кончил. Он советовал. Иди, говорит, на зиму, а с весною кликнем клич и куда-нибудь так махнем, что чертям будет тошно.
— Миша! Но это общество… эти люди… они тебя до добра не доведут… То, что ты делал, преступления. Вас могли поймать, судить.
— Э, мама! Не пойман — не вор, а была бы своя совесть чиста.
— Не может, Миша, совесть быть чиста, если вы украли пирог, погубили чужие плоты, украли и загнали чужую лодку.
— Что, мама, ты думаешь, мы худые люди! Нет, мама, Гришка да Ванька, а особенно Петр Федорович и географ — честнейшие и благороднейшие люди. Чтобы человека обидеть, мама, ни-ни… Петр Федорович — последнюю рубаху снимет, нищего оденет. У него, мама, жалость ко всему живому. По нему клоп ползет, так он его не убьет, а снимет и пустит. "Не признаю, — говорит, — смертной казни даже и над клопом". Это, мама, идеалисты!
— Миша, все в вас перевернулось. Без Бога вы, без креста.
— Это, мама, точно. В Бога никто из нас не верует. Знаем, что его нет, так зачем же и паморки-то забивать. Мы в Царицыне повидали-таки чудес. Как донской казак, монахом обрядившись, народ тысячами морочил и к святой жизни звал. Что же, мама, и там Бог?.. У нас не Бог, а воля и земля, что кормит и греет нас. И, пойми, мама, какая сладость на душе, точно крылья выросли, когда чувствуешь, что весь мир для тебя и что хочешь, то и делаешь.
Миша до поздней ночи рассказывал свои приключения, как удирали от полиции, как прятались от кондукторов, как по ночам воровали кур, резали их, ощипывали и варили в поле похлебку, как продавали чужие яблоки, как раз угнали лошадей, и все покрывалось шутками Гришки, песнями Ваньки стрекулиста, хохотом Петра Федорыча, который громыхал так, что желуди с дубов сыпались, и ядовитыми сарказмами географа.
— Мы, мама, новые люди. Мы — будущая Россия, без полицейского права, без закона, с новою совестью, с новыми понятиями о собственности и, как таковые, мы, мама, — сила!
Варвара Сергеевна терялась от смелого наскока младшего сына. Она не понимала, как в одно лето застенчивый, замкнутый в себе, угрюмый Миша мог обратиться в бродягу.
Новое горе надвигалось на Варвару Сергеевну. Черными тучами заслоняло оно радость общения с Федей и грозило несчастьями.
Дни Фединого отпуска прошли. Варвара Сергеевна и Липочка проводили его на Николаевский вокзал. Долго махали платками, пока не скрылся поезд.
Когда Варвара Сергеевна наконец отвернулась от поезда она пошатнулась и обеими руками ухватилась за тоненькую бледную Липочку.
— Нет, Липочка, — сказала она. — Не жилец я больше на этом свете. Нет Феди… Для чего мне и жить.
Дома взялась за работу. Но валилась работа из рук…
Чаще заставала Липочка Варвару Сергеевну за книгой, еще чаще видела, что сидела она в углу без дела и тихо тряслась ее голова, постаревшая, с седыми прядями в волосах. Так догорает одинокая забытая лампада и слабо мигает ее трепетный огонек, прежде чем погаснет навсегда.
Часть четвёртая
I
Федя высадился на станции Кабул-Сай. Он был единственный пассажир, вылезший на ней из большого поезда с белыми вагонами. Багажный кондуктор выбросил на платформу его темно-зеленый сундук. Поезд, точно из приличия, постоял минуты две. Сторож пробил три удара на колоколе, свистнул обер-кондуктор, поезд дрогнул, заскрипел цепями, звякнул на стыках и умчался.
Был полдень. Конец сентября. Легкий жаркий ветерок завевал песок на низкой каменной платформе. Небольшое здание станции под палящим небом было как мертвое. Сторож и начальник станции ушли.
Две чахлые, обожженные солнцем акации прижались к станционному зданию. За ним был песчаный бугор. Пыльная там шла дорога. Рельсы лежали в выемке.
Спереди — пологие желтые песчаные холмы. Редкая синеватая травка. Вправо, под синим небом, в легкой дымке дали — прозрачные, золотистые горы. На бугре — низкое деревянное строение под железной крышей. Большой двор обнесен высокой стеной из темной глины. Торчит журавель колодца. Длинные шесты скирдов сена и соломы. Подле крылечка тоскливо жмутся два старых, запыленных тарантаса. На белой доске над крылечком черно нарисован двуглавый орел. Под ним надпись. У ворот кривой столб с белыми, черными и оранжевыми полосами. На столбе — фонарь.
Невыразимой тоскою веяло от всех этих предметов. Кругом, до самого жаркого синего неба, желтые пески, бугрившиеся во всех направлениях. Кое-где, точно серые змеи, не то корни, не то стволы какого-то странного сухого растения. Железнодорожный путь, прямой вправо, прямой влево, исчезает в золотистом мареве песков.
Федя вышел на станцию. Никого. Толкнулся в багажное отделение: сторож в углу на лавке.
— Скажите, пожалуйста, — сказал Федя, не расстававшийся с ручным портпледом, — мне надо ехать на Верный. Где это лошадей нанимают?
Сторож глядит мутными, сонными глазами, нехотя, тяжело встает и говорит удивленно-вопросительно:
— На станции?
— А где же станция?
Удивление еще сильнее на лице сторожа. Казалось — "вот чудак, — думал он, — не увидать станции в этой пустыне. Не иголка!".
— Там!..
— А как быть с вещами?
— Оставьте здесь. Никто не тронет. Опосля ямщики заберут.
Сторож садится и дремлет. Кругом царство сна. Черные мухи мириадами реют в пустой комнате. Черны от них пыльные окна. Они везде, особенно на лице сторожа, потном, сальном.
Федя топчется на месте, идет на платформу. То же безлюдие и напряженное молчание пустыни. Скучно светит солнце. Время стоит. Федя шагает по пыльной дороге через переезд к одинокому строению.
Нога тонет в мягкой розовой пыли. Пыль золотым столбом остается сзади.
На доске надпись: "Почтовая станция Кабул-Сай. Лошадей тридцать шесть… До Ташкента 86, до Чимкента 79, до Верного 825 верст".
По покривившимся серым, некрашеным ступеням Федя идет на крыльцо. Дальше сени. Направо на двери надпись: "Комната для проезжающих". Открыл дверь. Мухи с густым жужжанием бросаются с пола, со стен, с больших черных диванов. На столе, крашенном черною краскою, — графин с темно-желтою ржавою водою и опрокинутый стакан. Никого… За окном двор. Навесы. Под навесами телега, коляска с поднятым верхом. Федя идет в другую дверь. Комната… Мухи… Жужжание… Стол с чернильницей… Кипа ведомостей на серой бумаге. На диване кто-то сочно и густо по-дневному храпит. От спущенных занавесей — полумрак. Храпит старик в длинном сюртуке из коломянки с золотыми пуговицами. По лицу ползают мухи, густятся у открытого рта, точно слушают…
Федя стучит ногами. Храп тише…
— Послушайте… А! Послушайте, — говорит Федя. Храпит… Федя трогает старика за рукав. Старик открывает глаза, садится, со скукою смотрит на Федю.
— Послушайте… Вы… смотритель?
— Смотритель, — мрачно мычит старик, потягивается и собирается снова ложиться.
— Вот… Послушайте… У меня предписание… Мне надо ехать… Лошадей.
— На Джаркент что ль? — вглядываясь в погоны, говорит старик.
— На Джаркент.
— Лошадей нет.
— Как нет?.. Мне надо… Я не по своей воле еду.
— Очень просто, не по своей. Понимаю. А только, сказано — лошадей нет.
— Когда же будут?
— Не знаю.
— Нет… Послушайте, в самом деле…
— Вот почта придет… Поглядим.
— А когда почта придет?
— А кто ее знает. Еще на скольких тройках придет. Ежели большая почта будет, так и совсем лошадей нет.
— Что же я делать буду?