Моя жизнь - Марсель Райх-Раницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я многому научился у Бёлля, в том числе и простой истине, заключающейся в том, что мир или даже дружба между автором и критиком могут существовать только в том случае, если критик никогда не будет писать о книгах этого автора, а тот раз навсегда смирится с данным обстоятельством.
Нельзя не упомянуть и кое-что совсем другое. Я близко познакомился с двумя немецкими писателями, часто и настойчиво подчеркивавшими свою принадлежность к христианству. Но только один из них — Генрих Бёлль — убедил меня в серьезности своей веры, в ее безупречной честности.
НАУЧНАЯ КОМАНДИРОВКА, ИМЕВШАЯ САМЫЕ РАЗНООБРАЗНЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
В октябре 1956 года при драматических обстоятельствах в Польше произошла смена власти. Во главе коммунистической партии снова стоял Гомулка, еще недавно обвинявшийся в «титоизме» и «национализме» и проведший несколько лет в тюрьме. К радости писателей и журналистов, немало способствовавших победе Гомулки, он сразу же пообещал свободу печати и литературы. Правда, цензура все еще существовала и, как и прежде, все тексты следовало представлять ей на утверждение. Но они возвращались в редакции и издательства в неизмененном виде. Так как цензоры не получали никаких указаний от Центрального комитета партии, они не знали, против чего возражать. К печати принималось все. Цензура, очевидно, становилась излишней, и поговаривали, что вскоре ее отменят.
Если этому ведомству в любом случае приходилось считаться с смертельного удара, то, по мнению многих цензоров, было бы, вероятно, умнее совершить публичное самоубийство и хотя бы таким способом несколько реабилитироваться. Собрание партийной организации цензурного ведомства приняло решение просить Центральный комитет о роспуске ведомства. Соответствующее письмо должно было быть опубликовано в печати, но цензура воспрепятствовала этому. Сложилась парадоксальная, даже абсурдная ситуация: цензура хочет своей ликвидации, но запрещает тем не менее оглашать это желание. То был, конечно же, самый курьезный запрет в истории польской печати.
Желание цензоров осталось невыполненным, а вскоре они вернулись к своим обязанностям. Новое партийное руководство не соблюдало свои многочисленные обещания. Уже вскоре имелись все основания говорить о постепенной, но несомненной «ресталинизации». Опять новая линия? Да, но культурную жизнь она затронула в минимальной степени. Наконец-то в польских издательствах могли выходить книги и западногерманских авторов, и больше не действовало отвратительное правило, в соответствии с которым в газетах и журналах могли рецензироваться только книги, доступные в переводе на польский.
В такой ситуации мне и удалось, начиная с 1956 года, активно заняться немецкой литературой. Я писал не только о писателях старшего поколения, но и о представителях послевоенной литературы, большей частью еще неизвестных в Польше, — Фрише и Кёппене, Бёлле и Андерше, Мартине Вальзере и Зигфриде Ленце. Впервые в жизни я взялся и за перевод. С моим другом, критиком Анджеем Виртом, который позже преподавал в американских университетах, а в 1982 году основал в Гисенском университете Институт прикладного театроведения и руководил им до 1992 года, я перевел «Замок» Кафки в сценической версии Макса Брода и «Визит старой дамы» Дюрренматта.
Тогда мне жилось совсем неплохо: меня не подвергали ни дискриминации, ни преследованиям. Решение об исключении из партии отменили в начале 1957 года, о чем я не узнал, так как мне по какой-то причине не сообщили об этом. Я достаточно чувствительно ощутил, что больше не в опале: как и другим гражданам, мне можно было, пользуясь свободой передвижения, ездить за границу, и теперь не только в страны Восточного блока.
Но обстановка в Польше становилась все тревожнее, особенно для евреев. Сколь ни мала была их численность по сравнению с предвоенным временем, они все же играли большую роль в общественной жизни коммунистической Польши. Теперь, когда партия, не в последнюю очередь под советским давлением, прилагала усилия, чтобы удержать в узде приверженцев и застрельщиков «оттепели», понадобились козлы отпущения. Для этого были особенно пригодны евреи, мягко говоря, и без того нелюбимые, прежде всего еврейские интеллигенты. На евреях не могло не сказаться и то обстоятельство, что, по мере предоставления народу больших свобод, проявлялись антисемитские предрассудки и затаенные обиды. Еще хуже было то, что эти скрываемые чувства без всякого стеснения раздувались некоторыми высшими функционерами партии, а со стороны других, во всяком случае, не встречали отпора. Евреи оказались перед новой ситуацией. Они могли эмигрировать, прежде всего в Израиль. Но разрешали ли им польские власти эмигрировать или, может быть, даже рекомендовали поступить таким образом?
Антисемитские настроения и случавшиеся время от времени нападки очень озадачивали и беспокоили и меня. Я спрашивал себя, чего было еще искать в этой стране, где я, правда, родился, но куда вернулся не по доброй воле. Ни на мгновение я не забывал, кому был обязан тем, что смог пережить Вторую мировую войну. Но то, что я уже почувствовал, первый раз после войны посетив Берлин, еще сильнее давало себя знать теперь, десятью годами позже. Сколько бы ни публиковал я на польском языке, — конечно же, всегда только о немецкой литературе, — Польша оставалась мне все-таки чужой. Да и была ли она когда-нибудь моей родиной? В коммунизм я давно уже не верил. Так имело ли еще смысл жить здесь?
То, что я писал в Польше о немецких книгах в 1957 и 1958 годах, заставляло меня вновь и всерьез усомниться в том, что я обращаюсь к настоящим адресатам. Например, я опубликовал большую работу о Германе Гессе. Но кто в Польше хотел получить обстоятельную и точную информацию о нем, о его пути и его творчестве? Сегодня я вижу, что, когда писал эти статьи на польском языке, уже думал все-таки о немецком читателе, даже если и не осознавал этого.
Евреи, говорил Гейне, «знали очень хорошо, что делали, когда при пожаре второго храма бросили на произвол судьбы золотые и серебряные жертвенные сосуды и светильники» и спасли только Библию, которую и взяли с собой в изгнание. Именно оно, Священное писание, и стало их «портативным отечеством». Может быть, тогда я окончательно понял, что у меня тоже есть портативное отечество — литература, немецкая литература.
Вопрос о том, оставить ли мне Польшу и уехать ли в Германию, вскоре был вытеснен другим, да таким, который всецело захватил меня. Я имею в виду практический вопрос о том, как следовало уезжать. Эмигрировать через Израиль и ехать дальше в Германию? Это было очень рискованно, так как приходилось считаться с тем, что польские власти отклонят мое ходатайство, то есть не разрешат мне выехать. Последствия легко просчитывались: в этом случае мне с большой вероятностью грозил новый запрет на публикации. Тося, которая тогда работала в Польском институте международных проблем, неизбежно потеряла бы свое место. Так что ходатайствовать о выезде было бы очень легкомысленным шагом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});