Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Главной трудностью в работе над шестой книгой воспоминаний для Эренбурга оказалась обещанная читателям глава о Сталине. Приведем свидетельства трех эренбурговских собеседников — очень близкого к Эренбургу Б. А. Слуцкого, давнего знакомого — Д. С. Данина и случайного собеседника, прежде Эренбургу незнакомого Р. А. Медведева.
Вот как всегда лапидарное свидетельство Бориса Слуцкого:
«Очень долго писалась глава о Сталине. Несколько лет Сталин был одной из главных тем разговоров и размышлений (конечно, не у одного И. Г.). И. Г. пытался определить, выяснить закономерность сталинского отношения к людям — особенно в 1937 году — и пришел к мысли, что случайности было куда больше, чем закономерности. Однажды я спросил у И. Г., почему Сталин любил его книги. Отвечено было в том смысле, что ценилась их политическая полезность и международный охват. Вообще говоря, Сталин, смысл Сталина был орешком, в твердости которого И. Г. не раз признавался»[810].
Теперь куда более эмоциональный и, прошу меня извинить, большой отрывок из записей 1967 года об Эренбурге Даниила Данина[811]:
«1 сентября. Рано утром позвонил Саша Мацкин[812]: „Умер Илья Григорьевич“ <…>. Саша М. сказал, что будущее уготовит Эренбургу репутацию Герцена. Хотелось мгновенно возразить — „какое время — такой и Герцен!“ Но я удержался, потому что сильнее была переполненность чувством свалившейся беды. И это правда — свалилась общественная беда: вымер действующий мамонт, на протяжении последних полутора десятилетий бывший оплотом добрых начал. Или — по меньшей мере — живым противостоянием злу. Он был антишолоховским полюсом. И оказалось, что уже одно это — много! Впрочем, всю жизнь вся его сила бывала по преимуществу в противостоянии чему-нибудь или кому-нибудь. А когда он стоял, а не противостоял, силы особой не было <…>. Спрашиваю себя: любил ли я его? Очень! <…> 2 сентября. Все перезваниваются второй день: „умер Эренбург“. И у всех одна поминальная фраза: „ушла целая эпоха“. Это колоссально много, если можно так говорить о человеке. В наши времена нет абсолютно безупречных. Но течение жизни подытоживает раздельные списки благодеяний и преступлений каждого. Даже у Булгакова, даже у Пастернака, даже у Солженицына есть оба списка: длинный и короткий. У Эренбурга длинными были оба. Однако список благодеяний все-таки наглядно длиннее… Редкая беспомощность истории: ее глобальное хитроумие не сумело до конца одолеть совестливости своего слуги! Он жил в мировой суете и не растворился в ней. Мне-то, как и многим, вообще не следовало бы ни думать, ни говорить о нем хотя бы на йоту осуждающе. Мыто были в те годы нулями истории (если не отрицательными величинами). Но дело в другом… Мне не забыть, как в октябре — декабре 41-го, после моего выхода из окружения под Вязьмой-Семлевым, он спас меня в Куйбышеве от трибунала. Не иносказательно, а буквально <…>. И еще не забыть долгой ночи у него на улице Горького в 64-м году. Разговор длился с половины десятого до четырех часов утра <…>. Длился действительно многочасовой монолог И. Г. Он не мог остановиться в бесконечном самооправдании, объясняя свое понимание Сталина — разветвленное, лукавое, двусмысленное понимание. Крошил сигареты в трубку (совсем как Сталин крошил „Герцеговину флор“). Отдымил почти целую пачку, так взъерошивало — так побуждало к протесту то, что он говорил. <…> Он сам был бы счастлив, когда бы случилось так, что на свете не существовало бы никогда никакого Сталина. Но Сталин существовал. И он, Эренбург, существовал одновременно…»[813].
И, наконец, воспоминания историка-диссидента Роя Медведева, оказавшегося у Эренбурга случайно (в конце 1965 года, будучи в гостях у автора не опубликованной в СССР книги «Крутой маршрут» Е. С. Гинзбург, он познакомился с секретарем Эренбурга Н. И. Столяровой и рассказал ей о своей, законченной вчерне, книге о сталинизме; по прочтении ее рукописи Н. И. попросила разрешения показать ее Эренбургу; когда И. Г. познакомился с рукописью, он пригласил Медведева зайти к нему для беседы[814]):
«Илья Григорьевич принял меня очень приветливо, усадил на диван и устроился сам в кресле напротив. На столе лежала моя рукопись. Эренбург не стал ни хвалить, ни критиковать ее, не делал он и замечаний по тексту. У него в руках не было никаких заметок, да и на страницах рукописи я не обнаружил позднее никаких пометок. <…> Он ничего не спрашивал обо мне лично, о моей семье, о мотивах, которые побудили меня писать о Сталине. Он сразу начал говорить о том, как он понимает сталинизм, о событиях 30–40-х годов и о Хрущеве. Это был весьма продолжительный и интересный монолог. Когда я пытался что-то возразить, Эренбург меня вежливо выслушивал, но потом продолжал свой рассказ, не вступая в полемику. Эренбург непрерывно курил, закуривая от кончающейся сигареты новую. <…> Многое из того, что говорил Эренбург, вызывало у меня несогласие. Он испытывал острую неприязнь к Хрущеву и не скрывал этого. Хрущев, по мнению Эренбурга, был слишком грубым, импульсивным и необразованным человеком. О Сталине писатель, напротив, говорил с явным уважением, хотя и осуждал его за репрессии. Эренбург пытался объяснить массовый террор 30-х годов кавказским происхождением Сталина. На Кавказе, — говорил мне Илья Григорьевич, — еще очень живы традиции и обычаи кровной мести. Поэтому, устраняя кого-нибудь из своих врагов, Сталин должен был устранить и всех родных и друзей своего врага, чтобы избежать мести. <…> Очень много рассказывал мне Эренбург о последних месяцах жизни Сталина, о „деле врачей“, о начавшейся тогда недолгой, но дикой и интенсивной антисемитской кампании <…>. Эренбург гордился своим поведением в эти февральские дни 1953 года <…>. Наша встреча затянулась на несколько часов. Эренбург говорил много для меня важного и интересного, по-прежнему не задавая никаких вопросов. Физически Эренбург казался слабым, даже дряхлым стариком, но его суждения были острыми и быстрыми, он не уставал говорить, а его глаза поражали ясностью и выразительностью. Я не видел никаких признаков интеллектуального увядания»[815].
Вернемся к истории мемуаров Эренбурга.
В марте 1964 года шестая книга «Люди, годы жизнь», описывающая события от победы в войне до 1953 года, была передана в «Новый мир»; многое в ней вызвало возражение редакции, опасавшейся цензурных придирок. 20 мая Эренбург писал Полонской: «Я все еще сижу над правкой шестой части; ее будут печатать в „Новом мире“, кажется, начиная с июля»[816].
Подготовка рукописи в журнале шла полным ходом, но главу о Фадееве Твардовский печатать категорически не хотел. Те друзья Эренбурга, что прочли шестую часть в рукописи, понять этого решения не могли[817]. Эренбург с решением редактора журнала смирился и написал для читателей объяснение, почему в журнале не печатается написанная им глава о Фадееве. Твардовского это объяснение возмутило, и 19 мая 1964 года он написал Эренбургу:
«Я еще раз перечитал главу, посвященную Фадееву, и, к сожалению, решительно не считаю возможным ее опубликование в „Новом мире“. Мотивы свои я высказал Вам на словах (31 марта 1964 года на встрече в редакции журнала. — Б.Ф.), могу лишь повторить здесь, что Фадеева Вы, конечно, не желая того, рисуете в таком невыгодном и неправильном свете, что, напечатав ее, я поступился бы дорогой для меня памятью друга и писателя[818] <…>. Предложенная Вами „связка“, которую Вы заключаете в скобки, соглашаясь опустить эту главу, не может быть принята, — это немыслимое дело — указывать, что здесь опущена глава, которая не нравится редактору журнала, — это курам на смех. Подумайте и Вы еще раз, Илья Григорьевич, о том, как выйти из этого затруднительного положения»[819].
По просьбе Твардовского Эренбург изменил «связку» на неубедительные слова: «Я <…> написал об Александре Александровиче. Эту главу, как и некоторые другие страницы, я решил отложить до выхода книги отдельным изданием. Хочу, чтобы читатель, знакомясь с этими страницами, имел перед собой текст всей книги в целом»[820]. 24 июня Твардовский ему ответил недвусмысленно резко:
«Я еще раз прочитал — на этот раз в гранках — шестую часть Ваших воспоминаний. Как редактор, я вынужден буду исключить из текста некоторые фрагменты, которые мы уже долго обсуждали, по поводу которых торговались и переписывались. Это мое окончательное решение, и я обязан уведомить Вас, что если перечисленные ниже купюры не будут сделаны, я не смогу подписать гранки к печати».
Далее следовал перечень из пяти необходимых изъятий (Фадеев, «ренегат Фаст», «нераспознанный» Николай Иванович (т. е. Бухарин) и т. д.)[821]. «Сражение» продолжалось. На следующий день Эренбург ответил Твардовскому по каждому из пяти пунктов, уступив Фаста, но настаивая на Бухарине: «Я не могу согласиться на то, чтобы Николай Иванович не упоминался вовсе, но если это широко распространенное имя и отчество шокирует Вас, как политически неприемлемое, я готов добавить Семена Борисовича (Членова. — Б.Ф.) и Григория Михайловича (Штерна. — Б.Ф.)». Письмо заканчивалось печально: «Я огорчен тоном Вашего письма, так непохожим на тон нашего разговора в редакции. Я приписываю это дурному настроению, а не Вашему личному отношению ко мне»[822].