Падшие в небеса - Ярослав Питерский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Борис Николаевич. Петр Иванович? Что происходит? Что за загадки? Спросил Павел. — Вы знакомы? Вы знаете друг друга? Может, вы друг другу, сделали что-то плохое? Фельдман не обращая внимания на вопрос Клюфта, сказал ровным голосом Оболенскому:
— Вы можете сказать. Но кому от этого станет легче? Вы знаете, кто тут едет с нами в составе. Кого везут по этапу? А? Тут везут очень многих людей, которые виноваты не меньше чем я. А может и больше. Потому как они непосредственные исполнители. Непосредственные. И они тоже трясутся — что их узнают. И они тоже переживают, что станет ясно — что они причастны ко всему этому кошмару — который творится в стране. Вот поэтому никто из них не захочет мести. Никто из них не станет кричать о справедливости. А вторая половина, те, которые действительно невиновны — ну, как, вот этот молодой человек — так они не решатся. Потому как, если они решатся — они подпишут себе окончательный приговор. Так что зря вы так сказали. Я не боюсь. И не о чем не прошу. И не буду просить. Даже если кто-то из этого вагона загонит мне под ребро заточку, я не буду молить о пощаде. Не буду.
Потому как, наверное — заслужил это. Но вот, станет ли вам после этого легче? А?
Оболенский кивнул головой и зло ответил:
— Вы правы. Мне доставит большее наслаждение смотреть — как вы мучаетесь вместе с нами! Наблюдать, как вас будет гнать конвой! И как вы, в конце концов, на своей шкуре испытаете — то, на что обрекли эту страну! Это и будет самым большим наказанием для вас! А пришить вас — я бы это сделал сам с удовольствием!
Но марать руки о такую мразь — не думаю, что мне потом зачтемся на том свете это в плюс. Так, что наслаждайтесь. Но одно хочу сказать — держитесь от нас с Павлом подальше! И не надо с нами заигрывать. И не надо тут корчить из себя нашего спасителя и благодетеля.
Павел понял, что эти люди знакомы и по каким-то причинам — дико ненавидят друг друга. Правда, вот Фельдман, почему-то, заранее признал себя виновным в этом противостоянии. Что он сделал Оболенскому? Может, они встречались во времена гражданской войны? Может, они встречались как противники? А? Клюфт не стал лезть расспросами. Он промолчал. Борис Николаевич посмотрел на Павла и как-то виновато сказал в его сторону. Он произнес это тихо. Словно исповедь. Павел увидел, как вместе со словами, изо рта Фельдмана вырывается пар:
— Я понимаю, что сейчас мои оправдания никому не нужны. И не пытаюсь это сделать. Но поверьте. Если вы будете держаться рядом со мной — то будет лучше для вас лучше. Вы будете в большей безопасности. Да и я кое-что еще могу. Так, что. Так, что не надо отказываться от спасательного круга при кораблекрушении, даже если этот круг вам толкает капитан — который виноват, в этом самом, кораблекрушении. Это глупо.
Оболенский махнул рукой. Старик был зол. Но он, не стал, вновь, пререкаться, а лишь грубо сказал:
— Я вам дал понять. Держитесь от нас подальше. И не надо нам вашей помощи. Баланду мы и так себе достанем. С конвоем договоримся. А с вами, я как-то предчувствую — еще могут быть проблемы. Потом, в зоне. Так, что не лезьте к нам. Идите, ищите себе других попутчиков. Павел посмотрел на Фельдмана. Ему, почему-то стало жалко этого человека. Мужчина помог ему. Он спас его на пироне. И отвечать вот так резко человеку, который когда-то давно обидел старика Оболенского — не правильно.
— Нет, Петр Иванович. Вы же сами говорили. Тут все равны. И потом Борис Николаевич мне помог. И если бы не он. Вы зря. Вы же сами мне несколько минут назад говорили — что надо жить при любых условиях. А сами? Странное чувство. Еще пару минут назад Павлу не хотелось разговаривать ни с кем. Ни с кем. А, тут, вот так… Клюфт, встал с нар и подошел к Фельдману. Он протянул ему руку и немного виновато сказал:
— Вы, конечно, загадочная личность. Но тут, как мне кажется, мы все равны. И если вы говорите от всего сердца. То я хочу вас поблагодарить. В ответ. Вы все-таки спасли меня на перроне. Спасли. Кто бы вы ни были… Борис Николаевич пожал плечами. Он, на удивление, не обрадовался, что Павел встал на его сторону в этом споре с Оболенским. Фельдман довольно равнодушно и вяло пожал в ответ ладонь Павла.
— Ты, Паша, если бы знал — кто тебя спас, наверняка бы лучше предпочел умереть там, на пироне, — хмыкнул старик. Он словно ревновал. Но Клюфт попытался сгладить ситуацию. Павел подошел к Петру Ивановичу и обняв его за плечо, миролюбиво произнес:
— Вы, я вижу, злой человек. Очень злой. Не надо так. От помощи действительно не дано отказываться. Не надо. Нужно хотя бы поговорить с человеком. Может он, что толковое скажет. Да и не думаю я, что его вина столь велика. Что между вами произошло — то ваше дело. Но я не хочу стать, как говорится, заложником ситуации.
— А вы ему скажите — кто я. Скажите и все. И пусть Павел сам решит общаться со мной или нет, — вызывающе прошептал Фельдман — Оболенскому. Но тот не ответил. Старик махнул рукой и сел на нары. Он осмотрелся и озлобленно стукнул по доске кулаком. Потом приподнял воротник и, съежившись — словно воробей на жердочке — опустил голову. Павел сел рядом. Фельдман стоял в нерешительности:
— Надо места на ночлег занимать. Тут в углу — замерзнуть можно. Нужно, как-то, к печке пробираться. А тут, в углу — получить за ночь, воспаление легких, можно. Главное эту ночь пережить. Главное эту ночь пережить, — загадочно и грустно пробубнил Борис Николаевич.
Павел посмотрел на него. Затем в центр вагона — где была установлена буржуйка. Около нее — не то, что лечь, даже сесть было не где. Все места заняли зэки, которые, вытянув руки — пытались согреть ладони о горячий металл железной бочки. На трубе весели какие-то тряпки. Скорее всего, это были носки, портянки и еще что-то. Люди и перебрасывались фразами очень тихо. Их лица освещали всполохи огня, который бился в тесной печурке. Красные и темно-бардовые тона. Оранжевые и желтые полоски. Эти измученные глаза. Впавшие небритые щеки. Павел вздохнул:
— Похоже, нам пробиться к печке нереально. И в этом я виноват.
— Ну, ну. Нет, Павел. Вы не виноваты, — вздохнул Фельдман. Он порылся в кармане и достал папиросу. Дунув в гильзу, постучал ей по костяшке пальца и подкурил. Клюфт, сглотнул слюну. Ему тоже захотелось курить. Тем более, сейчас, когда чувство голода, постепенно, овладевало желудком — внутри засосало. Хотелось чего-то съесть. А тут, табак… Табак, мог, притупить это противное в тюрьме, чувство. Да, да противное. Потому, как хотеть есть — в неволе, это уже мука, которая, может превратить его в животное, готовое на все за кусок мяса. Человек за пайку может переступить через себя. Через свою честь и совесть и унизиться. Фельдман глубоко затянулся и оторвав кончик гильзы зубами — протянул тлеющий окурок Павлу:
— Вот, курите. Я специально не стал вас угощать папиросой. У меня есть еще. Но дорога длинной может быть. По крайней мере — я надеюсь на это. И нам пригодится даже одна лишняя папироса. Так, что — курите. Не побрезгуете после меня?
Павел взял папироску в руки, и жадно затянувшись, кивнул головой. Выпустил дым и сказал:
— Нет. Не побрезгую. А то, вот, есть захотелось. Как только начинаю хотеть есть — так все. Ненавижу себя. А табак. Сами понимаете!
— А он, может и не понимать. Он-то, наверняка, в камере для важных типов сидел, — буркнул Оболенский. — Он сидел, не открывая глаз, и делал вид, что дремлет. Но на самом деле старик вслушивался в разговор.
— Да я действительно сидел в не простой камере. Но сейчас я с вами. И я сравнялся. Поэтому и знаю — папиросы нам еще пригодятся, — парировал упрек, как, ни в чем не бывало, Фельдман. — А, вы Петр Иванович зря, зря противитесь. Лучше, вон, пойдемте — поменяем папиросы, с кем-нибудь — кто у печки пристроился. На пару часов. Среди ночи можно будет прилечь на их нагретое место. И поспать. И Павлу вон отдохнуть надо. Еще не известно, как ночь сложится. Да и сложится ли она вообще? — тревожно сказал Фельдман. Павел, протянул совсем маленький окурок Оболенскому. Тот приоткрыл один глаз. Покосившись на Фельдмана, вроде, как с неохотой — взял папироску и тоже нервно затянулся. Задержав в себе дым, он прикрыл глаза и несколько секунд сидел недвижим. Затем шумно выдохнул и закашлялся. Фельдман похлопал его по спине. Но Оболенский отмахнулся — не желая, чтобы Борис Николаевич прикасался к нему:
— Вы это, руки-то при себе держите. При себе. Не надо. Не надо — не люблю я этого.
— Да ладно тебе, Петр Иванович. Хватит. Вон — Борис Николаевич дело говорит.
Если у него есть папиросы, может правда поменять нам одно место на всех у печки? А? По очереди спать будем! Давай, пойдем?!
— Нет, не пойду я. И папиросы у него брать не буду. Пусть сам идет и меняется. А я тут перекантуюсь. И тебе не советую туда идти. Там, хоть и печка, а ничего хорошего и нет. Это сейчас, вроде как, компания тихая. А потом, вон, ночью — подсадят блатных и все! Повыкинут всех на пол. А так наше место сохранится! Так, что не пойду я! — заупрямился Оболенский. Фельдман сел рядом с ним на нары и похлопав себя по коленкам, грустно сказал: