Толкование путешествий - Александр Эткинд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Писатель-творец должен внимательно изучать труды своих конкурентов, в том числе и Всевышнего»[758]. Но труды последнего не знают жанра, а писатель бывает особенно внимателен к жанру собственных сочинений. Если писатель, к примеру, прозаик, его оценки чужой прозы куда более пристрастны, чем его оценки чужой поэзии. Продуктивный писатель, Набоков был неудачливым поэтом. Признав это в Даре, он охотно отдавал первенство поэтам от Пушкина до Ходасевича; но к прозаикам относился куда ревнивей, пользуясь излюбленным оружием умолчания. Иными словами, страх влияния жанрово-специфичен: эффект, который недооценивал больше интересовавшийся «поэтами как поэтами» Хэролд Блум. В Подвиге Мартын наблюдает писателя Бубнова, любившего обсудить стихи «прыщеватых молодых поэтов». Его оценки больше зависели от жанра, чем от качества.
Случалось, впрочем, что чья-нибудь вещь была действительно хороша, и Бубнов — особенно если вещь была написана прозой — делался необыкновенно мрачным и несколько дней пребывал не в духах (201).
В рецензии 1927 года Набоков отозвался о Пастернаке как о «довольно даровитом поэте» с «развратным синтаксисом» и плохим русским. «Такому поэту страшно подражать», — искренне признавался он в том, что много позже назовут страхом влияния. Набоков считал тогда, что стихотворение «должно быть прежде всего интересным», в нем должна быть завязка и развязка, так что «фабула так же необходима стихотворению, как и роману»[759]. Не в силах пока расстаться с поэзией, Набоков требовал от нее стать похожей на прозу. Последовавшее самоопределение в прозе позволило примириться с Пастернаком-поэтом, и тут начался скрытый спор с Пастернаком-прозаиком[760]. В письме 1941 года Набоков объяснял, что лучшая мировая поэзия прошедших двух десятилетий была написана Пастернаком и Ходасевичем, и на русском же языке была написана «худшая проза»[761]. В 1959 году один репортер написал о Набокове как «втором Пастернаке». Ничто не могло обидеть сильнее, и Набоков отвечал, что согласен считать Пастернака «лучшим советским поэтом», а себя — «лучшим русским прозаиком»[762]. Жанрово-специфическая конкуренция была специальным предметом Дара, герой которого оставляет поэзию сопернику и переходит на прозу. Таков был стратегический выбор самого Набокова, хоть изредка он вновь обращался к стихам. Десятилетиями позже ему пришлось с изумлением наблюдать, как Пастернак, с поэтическим даром которого Набоков не мог и не стал конкурировать, последовал за ним на его территорию. Даже набоковская фантазия такого не предусмотрела: Дар, конечно, молчит о том, что бы сказал Годунов-Чердынцев, если бы Кончеев написал биографический роман.
В 1959 году английский перевод Доктора Живаго месяцами конкурировал с Лолитой за первое место в списке бестселлеров New York Times. Жанровые ограничения совсем перестали действовать, когда Пастернак получил Нобелевскую премию не за стихи, но за роман. Набоков давно «принюхался к тому особому запаху — запаху тюремных библиотек, — который исходил от советской словесности»[763]. Теперь он почувствовал этот запах в Живаго. Хотя он не стал рецензировать роман, он давал себе волю в письмах: «мутный советофильский поток, несущий трупного, бездарного, фальшивого и совершенно антилиберального Доктора Живаго»[764]. Два содержательных аргумента здесь достойны обсуждения.
Во-первых, Набоков обвинял роман Пастернака в антисемитизме[765]. Действительно, антисемитские или, по крайней мере, антииудаистские идеи в прямой форме выражены в Живаго. В 4-й части описано чудовищное издевательство казака над евреем, но рассказчик называет его «безобидным», а православный Гордон, в итоге длинных рассуждений, обвиняет жертву (131–135). В личных беседах Пастернак тоже не делал секрета из своего неспокойного национализма[766]. В 1945 году он высказывал «негативные чувства в отношении своих еврейских корней» Исайе Берлину, который мог пересказать эти слова Набокову[767].
Во-вторых, автор Лолиты упрекал автора Живаго в том, что тот проигнорировал «либеральную революцию» февраля 1917-го и, сосредоточившись на «большевистском перевороте», согласился с советской версией истории[768]. Между тем сам Набоков ни в одном из своих романов не рассказал об историческом деле своего отца. «Всему, что толкнуло на бунт моих сограждан, нет места в лучах моей лампы»[769]. Мне кажется, невысказанное Набоковым понимание своего века сходно с аргументом Ханны Арендт о холокосте: интеллектуального секрета тут нет; понимать нечего, достаточно помнить; зло банально и омерзительно, примерно как понос у убийцы в Бледном огне. С этим, особенно под конец, согласился бы и Живаго; но Пастернак видел в революции и революционерах большие, неразгаданные тайны.
Когда Набоков уволился из Корнелла, он подарил своему преемнику экземпляр Доктора Живаго, полный маргиналий типа «пошлость», «идиотизм», «повторы»[770]. Конфликт с Эдмундом Уилсоном, знаменитым критиком и многолетним другом, был стимулирован его публичными похвалами Доктора Живаго. Заходя чересчур далеко, Набоков считал, что вся история с передачей Живаго на Запад была заговором советских властей[771]. В Аде насмешливо упоминается Доктор Мертваго. Отказываясь от интервью в 1964 году, Набоков сказал, что «достаточно уже побеспокоил доктора Живаго»[772]. Годом позже автор спрашивал себя, для кого он перевел Лолиту на русский, ведь эмиграция увлечена «лирическим доктором с лубочно-мистическими призывами […] который принес советскому правительству столько добротной иностранной валюты»[773]. В 1968 году Набоков включил доктора Юрия Живаго в короткий список презираемых им докторов вместе с доктором Зигмундом Фрейдом и доктором Фиделем Кастро.
Коммерческая конкуренция, как и политическая вражда, достойна всяческого уважения; но нас сейчас интересует литературная сторона дела. В меру человеческих возможностей конкуренция оставалась жанрово-специфичной, и соперничество не заставило Набокова перестать уважать Пастернака как поэта. Когда тот передал на Запад, отказываясь от Нобелевской премии:
Что же сделал я за пакость,Я, убийца и злодей?Я весь мир заставил плакатьНад красой земли моей, —
Набоков написал трогательно-подражательные строки, почти самые последние его стихи:
Какое сделал я дурное дело,и я ли развратитель и злодей,я, заставляющий мечтать мир целыйо бедной девочке моей.
Земля подменяется девочкой, плач заменяется мечтой; но дальше следуют сальериевские фразы, особенно выразительные под пером пушкиниста:
О, знаю я, меня боятся люди,и жгут таких, как я, за волшебство,и, как от яда в полом изумруде,мрут от искусства моего[774].
Тебе свой труд передаю«Такому поэту страшно подражать», — писал когда-то Набоков о Пастернаке[775]. Герой Дара испытывал сходные чувства к своему сопернику, «таинственно разраставшийся талант которого только дар Изоры мог бы пресечь»[776]. В стихотворении «Какое сделал я дурное дело» Набоков откровенно подражает Пастернаку, а еще признается в том, что сам подобен Сальери и внушает страх своим искусством[777]. За этими высказываниями, между которыми полжизни, стоит длительный и пристальный интерес к сопернику. В отличие от моих предшественников, изучавших набоковскую реакцию на роман Пастернака, я не считаю ее исключительно негативной. Между авторами были важные черты сходства, и именно они стимулировали подражание, соперничество и отвержение. Эти трансатлантические отношения развивались на противоречивых путях конкуренции, разделения полномочий и — гипотеза самая сильная — длящегося диалога. Оба автора пытались сочетать поэзию и прозу в едином тексте, развертывающемся как трудная игра между жанрами. Набоков начал свой интертекстуальный, интержанровый эксперимент в Даре, герой-рассказчик которого переходит от поэзии к прозе и от третьего лица к первому. Пастернак продолжил этот опыт в Живаго, — посмертной биографии поэта, написанной прозаиком, к которой приложен сборник поэзии героя. Несколько позже Набоков осуществил сходное построение в Бледном огне: прозаик одержим поэтом и после его гибели издает его поэму со своими комментариями. Возможно, наши представления о литературной преемственности имеют чересчур агрессивный характер. Мы знаем о сопротивлении влиянию и о механизмах уничтожения предшественника, но меньше понимаем, как все же осуществляется влияние, возможно взаимное, и каким образом разные авторы аккумулируют достижения друг друга в собственных созданиях.