Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А надежда Шингарёва была – на добрую волю, на доброе сознание самого народа! Наш народ веками был лишён драгоценного дара свободы. А теперь, когда революция предоставит ему свободу во всей широте, – он сам, наш Святой и Великий Страдалец, нащупает верные пути. До сих пор потому недостаточно поступал хлеб, что крестьяне не доверяли старой власти. А если теперь открыто призвать крестьянство к бескорыстной сдаче хлеба, – то оно тотчас широко душным святым движением, вереницею подвод потянется навстречу новой революционной власти. Итак, не обойтись без воззвания ко всей стране, первого воззвания революционной власти к России, и будет оно – о хлебе. Как-нибудь так: «Граждане! Совершилось великое дело: старая власть, губившая Россию, распалась! Главная задача теперь – обеспечение продовольствием… Запасов хлеба от старой власти осталось очень мало, и надо спешить заготовлять…»
Но кто такая анонимная Продовольственная петроградская комиссия, чтобы взывать к России?
А кто теперь вообще мог, имел право взывать к России? Одно такое несомненное имя было: Родзянко. Надо убедить Михаила Владимировича подписать. Да он несомненно подпишет.
Но прежде надо составить эти сильные слова, этот звучный призыв к русским сердцам.
И Шингарёв – искал их, мучась, что всё приходят не те, не самые лучшие, сидел за углом случайного стола и набрасывал это воззвание, сам до того волнуясь, что должен был скрывать от соседей наплытие слез:
«Граждане России! Земледельцы, землевладельцы, торговые служащие, железнодорожные рабочие! – помогите родине! Все как один человек – протяните руку помощи в эти грозные дни! – пусть ни одна рука не опустится!»
Когда Андрей Иванович думал о народе – о народе в целом и обо всех благородных сердцах, его составляющих, – он всегда был слаб на эту слёзную поволоку в глазах и в голосе, он всегда выражал лицом и голосом больше, чем неподатливой речью устной или письменной:
«Скорее продавайте хлеб уполномоченным! Отдавайте всё, что можете! Скорее везите к железным дорогам и пристаням! Скорее грузите!… Время не ждёт! Граждане! Придите на помощь родине хлебом и трудом!»
Удалось написать. И удалось переломить сопротивление сухих социалистов Громана и Франкорусского, не верящих в сердечные воззвания, а только в экономические законы. И без труда размахнулся широченной подписью Родзянко. И это попало в газетные листки, запорхало!
Но уже через несколько часов социалисты прижали Шингарёва в реванш: землевладельцы – разные, и у которых большие запашки – хлеб надо реквизировать, а не взывать к добровольной сдаче. Революционная власть – обязана так.
После душевной сласти воззвания Шингарёву это было как нож. Посопротивлялся он им, сколько мог, но сила и напор были за ними. И сегодня Продовольственная комиссия разослала во все концы России такую телеграмму (по телеграфной скорости она должна была воззвание где нагнать, где обогнать): у всех земельных собственников с запашкою больше 50 десятин (а это – совсем не большое владение!) реквизировать (без понижения цены, – только и добился Шингарёв) хлебные запасы. И – запасы торговых предприятий и банков. (Банки Шингарёв не только не защищал, он давно предлагал Думе надзор за банками, но его окорачивали).
Никакой Россией не выбранная, России не известная, петроградская анонимная комиссия телеграфировала такую команду.
И в этих волнениях и борениях, честное слово, забыл Шингарёв, что в какой-то другой комнате создаётся же правительство, и он вот-вот перейдёт туда министром финансов.
Вдруг пригласили его зайти к Милюкову.
Андрей Иванович пошёл. Уже ни в каком коридоре, и в думском крыле, не пройти без сутолоки совсем чужих людей.
И в той комнате, где Милюков сидел, тоже теснились лишние люди, и не только доверенные. Присел к нему поближе, разговаривали вполголоса.
Черты Павла Николаевича за эти сутки обострились: брови стали как будто ребёрчато-угловатые, а усы даже на вид пожестели до проволочных. Напряжён был – а вместе с тем как будто и рассеян; разговаривал с Андреем Ивановичем, а думал как будто и о другом.
Да разговор-то недлинный: лидер кадетской партии сообщал своему сочлену и заместителю по фракции, что в новом правительстве он получает портфель.
Ну да, кивал Шингарёв.
Однако – так и не так, выразил Павел Николаевич озабоченность, и с выражением неприятности, жёсткости. Тут – некоторая более сложная комбинация, выходящая за внутрипартийные расчёты. Андрею Ивановичу придётся стать министром – земледелия и землеустройства.
Что называется – глаза на лоб полезли у Шингарёва: как? что? с чего? почему? Да ведь… да ведь не сам он, но вся кадетская фракция, но вся Дума привыкла и прочила его в министры финансов!
Не то чтоб он был финансист, или специалист по финансам, такого образования он не имел, но кадетская фракция была настолько иссушающе юридична и гуманитарна, настолько никто не владел никаким практическим делом и даже считать никто не умел; а кому-то надо было заняться финансами, – вот и взялся Шингарёв. И – годами сидел над сметами, и учился у финансовых чиновников, и изучал методы – и, кажется, довольно блистательно оппонировал Коковцову. Столько труда, изучения, анализа – зачем же?…
Открытый лоб Шингарёва не умел скрыть чувства, Милюков бы не мог притвориться, что не замечает. Но Павел Николаевич ни с кем никогда за всю, наверно, жизнь не бывал ни открыт нараспашку, ни душевно мягок, – сентиментальности и участия не ждал от него и близкий товарищ по партии. Однако имел право Шингарёв на человеческое объяснение, что и Милюкову это больно, обидно, но так получилось?
Нет, слишком ли напряжённый событиями или по своей непереступаемой холодности, Милюков даже не захотел изобразить подходящего к делу сожаления. Хотя именно этим словом ответил, как диктуя:
– К сожалению, это совершенно неизбежно. Это не подлежит дискуссии. Этого нельзя было устроить никак иначе.
Очевидно, он многое знал такое, чего не мог сказать. Да Шингарёв привык видеть в Милюкове крупномасштабного политика, не сравнимого с собой. Он верил ему, он шёл за ним, он готов был и согласиться и дать себя уговорить, – но всё же хоть что-то объяснить? Уж как обидно! – труд, направление стольких лет работы вдруг вывалить из рук.
И тогда омрачённому Шингарёву Павел Николаевич тихим голосом объяснил:
– Да что, Андрей Иваныч. Мы-то с вами знаем, что вы никакой не финансист. Знания ваши по финансам – популярного лектора, из народного университета. Так можно вас посчитать и специалистом по военно-морскому делу, раз вы в комиссии председательствовали. В конце концов, разве вы углубились до производительных сил государства, как направить экономику? Ваши заботы были – о справедливости прямых и косвенных налогов, они диктовались вашим прекрасным народолюбием. Так в этом смысле вам ещё больший простор будет на продовольствии. Последние месяцы вы им и занимались, удачно оппонировали Риттиху, – вот и займите его место.
И во всём этом – да, была какая-то правда. Павел Николаевич умел говорить убедительно. Однако, всё же, столько лет труда, усилий – и…? Но положение было вообще – не возражательное. В такие дни на какой бы пост ни назначила партия, надо брать. Шингарёв и раньше всегда привык: брать всякое новое дело, тянуть, и на этом учиться. И на военно-морском деле он не такой уж был несведущий, да. И о продовольствии – тоже уже подумал немало, верно, да.
Почему это всё переместилось – Шингарёв не настаивал знать. Но настолько он был обескуражен и так обидно, что не догадался даже спросить: кто же будет министром финансов.
Уже уйдя, подумал: а почему же всё-таки не обсудили раньше, а так – за глаза, без спросу? Как странно и неколлегиально создавалось такое желанное министерство общественного доверия!…
А для Шингарёва это был выбор жизненного пути на всю теперь революцию.
А уж в земледелии – он был знаток совсем никакой, разве только от критики столыпинской реформы.
Но возвратясь в Продовольственную комиссию (и ничего не сказав социалистам), перечитал своё вчерашнее воззвание – и снова пронялся чистотой и трогательностью чувства. А вот рядились цифры, цифры, – не всё ли равно какого министерства, в рублях или пудах, – за ними стояли красавцы-колосья и колебалась сама народная жизнь, которую и надо поднять из разорения к расцвету.
Ощутил Андрей Иваныч за час, за два, что он уже простил обиду. И смирился.
И даже уже ему нравилось стать министром земледелия.
Это возрождающее, возобновляющее, восстающее чувство гнездилось в самой сути его души: из-под любого обвала, пожарища, пепла – сколько раз оно само, и быстро, вновь поднимало его к устойчивости и свету.
324
Эти дани Шляпников не мог ни на чём успокоиться, и не знал верного места, где ему быть.