Школа добродетели - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что случилось?
— Ничего. Он посмотрел на нас, а потом пошел назад.
— И больше ничего? Правда?
— Больше ничего.
Томас, глядя на Томаса через увеличивающие очки, произнес:
— Гм.
Через секунду-другую Эдвард спросил:
— Вы не думаете, что я сумасшедший?
— Нет. А ты?
— У меня бывают безумные мысли. Я вам не говорил… когда я поднимался по холму в то странное место со столбом… там на земле валялось много мелкого коричневого мусора…
— Мелкого коричневого мусора?
— Да. Естественный мусор — желуди, буковые орешки, каштановые скорлупки, разные обломки, очень хрупкие. Я наступал на них, а они хрустели и ломались. И я подумал, что женщины каким-то образом внедрили это в мою голову… что один из этих обломков… был Джессом… а я наступил и уничтожил его. Потом я начал думать… может, это мне приснилось… что каждый из них был Джессом. Тысячи, миллионы, бессчетное число Джессов. Разве не безумие?
— Это прекрасно, — пробормотал Томас.
— Понимаете, они казались мне маленькими талисманами, божками, ну, вы понимаете, что я имею в виду. А я наступал на них ногами…
— Да-да, ты далеко зашел. Душа реагирует, она посылает целительные образы. Ее способность воспроизводить новые сущности безгранична. Возможно, в каждый пылинке праха таится бессчетное множество образов Джесса. Тебе не приходило в голову, что, если ты уничтожишь нескольких из них, ничего не изменится, поскольку их очень много?
— Мне приходило в голову, что я уничтожил моего единственного.
— Семя умирает ради жизни. Не бойся своих мыслей — они сигналы жизни. Приходи ко мне снова, не откладывай надолго. А теперь мне пора в клинику.
Эдвард встал. Почти два часа он изучал лицо Томаса, словно собирался написать его портрет, следил за подвижным еврейским ртом, рассматривал ровную светло-русую челку, заглядывал в глубокие колодцы очков. Он вздохнул и отвернулся, закрыл на мгновение глаза, потом открыл их и оглядел комнату, освещенную солнцем. Лучи высвечивали пылинки в воздухе, крапчатый камень, лежавший на стопке бумаги для записей, книги в шкафу и красную человеческую фигурку, которую Эдвард не замечал раньше, на картине Клайва Уорристона, где был изображен пейзаж с мельницей.
Спускаясь по лестнице, он увидел Мередита, пересекающего холл. Мередит поманил его пальцем, и Эдвард последовал за мальчиком в гостиную. Полуденное солнце пробивалось сквозь полузакрытые шторы с ползучим цветочным узором, ласкало сиянием другие крохотные цветы на обоях, цветочный рисунок на ковре под ногами, розы и ирисы, стоящие в вазах. Пахло розами и летом. При виде этого знакомого интерьера Эдвард ощутил резкую боль: это была женская комната, такая знакомая комната. Здесь он лелеял свою детскую любовь к Мидж, здесь не было скорби и страха, и Мидж даже теперь заполняла ее цветами. Эдвард ни разу не заходил сюда после того званого обеда, когда сидел в углу и делал вид, будто читает, а Мередит приблизился и прикоснулся к его рукаву.
— Вот и Эдвард, — сказал Мередит.
— Вот и Мередит.
«Он подрос, повзрослел, — подумал Эдвард. — Он способен на иронию, на насмешки. Как он узнал? Что ему известно? Не смотрит ли он на меня, как на врага?»
— Ты был у папы? — улыбаясь, спросил Мередит.
— Да.
— Он знает все, кроме одного, а то единственное, что он ищет, прямо у него под носом.
— Это похоже на иносказание.
— Это сюрприз, вроде тех, что дарят на Рождество. А что известно тебе, Эдвард?
— Прекрати, Мередит, — сказал Эдвард. — Не забывай, что тебе только тринадцать.
— А кто сказал, что в тринадцать нельзя сойти с ума? Ты вот так можешь?
Мередит внезапно сделал стойку на руках: его голова вдруг оказалась внизу, модные брюки и длиннющие ноги подскочили вверх, светло-каштановые волосы упали вниз, ботинки со стуком соединились. Эдвард увидел его побелевшие от нагрузки пальцы, растопыренные на ковре. Потом локти Мередита разошлись в стороны, голова медленно опустилась и коснулась пола. Он замер в такой позе на мгновение, а затем, резко взмахнув руками и ногами, вернулся в нормальное положение. Его глаза были устремлены на Эдварда, лицо покраснело и помрачнело.
— Уходи, — сказал он. — У меня боль в сердце[61].
Он снова сделал стойку. Выражение его перевернутого лица невозможно было разобрать, а глаза снизу уставились на Эдварда. Эдвард удалился, тихо закрыв дверь гостиной, а потом и входную дверь.
«Для чего я так мучаю его, — думал Томас, — почему я все время подвергаю его опасности? А если он вернется в ту комнату и выпрыгнет из окна?»
Он посидел некоторое время, сжимая в руке расческу, И которую автоматически вытащил из ящика письменного стола вместе с белоснежным носовым платком. Затем начал очень аккуратно причесываться, нащупывая макушку и разглаживая свои шелковистые волосы сверху вниз, помогая себе другой рукой. После этого он вытащил волосы из расчески, бросил их в корзинку для мусора, убрал расческу и протер платком стекла очков. Он поправил вещи на своем рабочем столе, выровнял стопку бумаги для заметок и крапчатый камень, привезенный из Шотландии, разложил аккуратным рядком хорошо заточенные карандаши. Томас часто писал карандашами, любил их затачивать и использовать разные цвета.)
«Нет, такое вряд ли случится, — продолжал размышлять он. — Но все-таки мне нужно оставить практику, пора на пенсию. Я в самом деле должен остановиться».
Он откинулся на спинку стула. Томас не всегда говорил правду, и ему не нужно было идти в клинику. Сегодня у него был библиотечный день.
Томас стал думать о менопаузе и о мифах, созданных вокруг нее. Многие пациентки настаивали на том, что их нервные кризисы связаны с этим периодом, а если у них не было кризиса, то они старались спровоцировать его. На самом же деле, думал Томас, никакой «типичной» менопаузы не существует, сколько женщин — столько и менопауз. Популяризация науки принесла проблемы, без которых вполне можно было обойтись: взволнованные школьницы считают дни до экзамена, а женщины средних лет, начитавшись журналов в очереди к парикмахеру, с беспокойством ожидают нервного срыва. Встречались, конечно, и серьезные случаи. На этот счет Томас и Урсула Брайтуолтон были единодушны. Он спрашивал себя, думает ли об этом Мидж и беспокоит ли ее такая перспектива. Возможно, стоит ли поговорить с ней — в общих чертах, конечно? Такова уж была особенность их брака — они не говорили на подобные темы. Пуританская скромность Томаса, обусловленная и католическими, и иудейскими корнями, исключала прямые разговоры о сексе. У некоторых пар словесная откровенность, даже грубость, была частью их интимной жизни. Но в отношениях Томаса и Мидж сохранялась стыдливость, которую он ценил. Как врач, Томас заботился о телесном здоровье жены и говорил о том, что ей необходимо, но беседы о сексе они не вели. Он всей душой любил Мидж, испытывал к ней благородную сдержанную страсть и не переставал думать о том, как ему повезло с супругой. Его патриархальное отношение к браку как к некоему абсолюту за всю долгую историю их совместной жизни ни разу не было поколеблено, и постоянство их связи он воспринимал как нечто само собой разумеющееся. Его ничуть не беспокоили ее обеды с друзьями-мужчинами в те времена, когда она еще была моделью, — о тех обедах Мидж сочиняла для мужа шутливые (и не лишенные язвительности) рассказы. Их совместная жизнь была упорядоченной и церемонной. В самом начале Мидж приспосабливала свои привычки к привычкам Томаса, не оспаривая его авторитета. Со временем различие в возрасте как будто стерлось. «Оно наверняка проявится снова, — думал Томас, — но опасный период уже позади».
В последнее время Мидж стала необычно беспокойной и импульсивной. У них всегда были некие безмолвные обоюдные сигналы, побуждавшие заняться любовью. С годами их количество уменьшалось, а в последнее время интимные отношения полностью прекратились — временно, конечно же. Томас, которому такая ситуация была явно не по душе, ничего не говорил Мидж. Он спрашивал себя, стоит ли поговорить с женой или по-прежнему полагаться на эти телепатические призывы, неизменно сближавшие их и дарившие счастье в прошлом. Он вспомнил давние слова Урсулы: Томасу, сказала она, следовало бы жениться на какой-нибудь хлопотливой шотландке, которая не выходила бы из кухни, а Мидж нужно было выйти замуж за богатого промышленника с яхтой и завести салон, куда являлись бы богатые и знаменитые. Конечно, это была шутка и еще одно ложное обобщение, как и другое заявление Урсулы, назвавшей Томаса диктатором и хвастуном. Мы счастливы, думал он, мы знаем, что такое «жить хорошо». Одним из подтверждений этого был Мередит. Томас, который мастерски вел беседы со своими пациентами, умел выведывать и убеждать, дома терял эти качества. Допросов жене или сыну он не устраивал никогда. Он редко терял терпение с Мередитом, редко ругал его, но если отец был недоволен, Мередит знал это и знал отчего. Его умный взгляд уже в самые ранние его годы встречался со взглядом отца в безмолвном согласии. Иногда, когда они были вместе (Томас писал, а Мередит читал), они вдруг поднимали головы и серьезно смотрели друг на друга. Улыбались они потом, наедине с собой.