Две дороги - Василий Ардаматский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но вам придется узнать действительно интимную историю, — медленно и тихо начал генерал. — Примерно полтора месяца назад мы с женой узнали, что там, в Варне, он сблизился с одной женщиной, которая... как бы вам сказать... особенно ее не обижая... Словом, вопрос так: если он на ней женится, это станет несчастьем и для него, и для всей нашей семьи.
— Заимов, мы не желаем слушать твои сказки! — перебил его Цонев.
— Вы просили ответить на ваш вопрос, я отвечаю. Я срочно выехал в Варну. Поговорил с сыном и понял, что спасти его может только немедленный перевод и как можно подальше от Варны. Вернувшись в Софию, я обратился за помощью в военное министерство, там вошли в мое положение, поняли мою тревогу, и был отдан приказ о переводе.
— Кто именно в военном министерстве вошел в ваше положение? — спросил Цонев. Праматоров взял в руки карандаш.
— Это сделал сам военный министр, я обратился за помощью именно к нему.
После длинной паузы Цонев и Праматоров о чем-то тихо разговаривали. Генерал Заимов смотрел на сына, он видел его в последний раз.
— Пока хватит, — сказал Праматоров, вставая.
— Но знай, если ты оболгал господина министра, тебе это дорого обойдется, — сказал Цонев и показал на столик в углу: — Тебя ждет лампа.
Сначала увели Стояна.
Он вернулся в свою камеру. Сердце все еще часто и больно стучало. Комок в горле мешал дышать. Во рту шершавая сухость. Он протянул руку к кружке с водой, но не смог ее взять — пальцы не слушались. Спокойно, спокойно. Он сел на нары и скрестил, сжал на груди трясущиеся руки. Спокойно, спокойно. Пока ничего страшного не произошло. Эта очная ставка ничего палачам не дала. Он сказал им правду — приказ о переводе сына по его просьбе отдал военный министр. Но охранка знает о сыне то, чего не знал военный министр. Теперь она возьмется за варненскую группу, чтобы рядом с ним на скамью подсудимых посадить и Стояна, и его товарищей. Он не знал, что участники варненской группы, в это время уже арестованные, сговорились брать на себя все, что́ обвинение будет предъявлять Стояну, и пытались таким способом его спасти[11].
Заимов не мог себе представить сына рядом с собой, на скамье подсудимых. Это было уже за пределами того, что он мог перенести.
Увести с собой на смерть сына!.. Нет!
Он сделает это завтра...
Его смерть спасет и Стояна!
Ночью, когда тюрьма затихла, он разломил папиросную коробку и на кусочках картона написал предсмертное письмо:
«Начальники!
Не осуждайте полицаев! Они хорошо меня охраняли, но того, кто решил не жить, никто не может остановить».
«Милые, дорогие мои Анна, Степа[12] и ты, моя маленькая Кладинетка[13], которых я делаю такими несчастными, вы, старые, немощные мамочки, сестры, Вера и Иосиф, и все близкие друзья — все вы простите меня, что оставляю вас, и верьте, что я действовал по убеждению. То, что я оставляю вас без средств, докажет вам, что я не продавал себя.
Я верю в то, что придут дни, которые покажут, что я был прав. Чем больше думаю, прихожу к убеждению, что должен покончить с собой. Верные слуги немцев позвали их и в мое дело, и они не оставят меня в живых, о чем когда-нибудь, может быть, будут жалеть.
Итак, мои милые, Анна, моя верная подруга беспримерной преданности и благородного сердца, ты нежный и хрупкий цветок, который я так плохо оберегал, несмотря на бесконечную любовь к тебе; Степа, хороший и благородный мой мальчик, какое горе я оставляю тебе! Будь оплотом для своей несчастной матери и маленькой сестренки. А ты, моя маленькая Клавдия, которая так ласкала своего папу, который так тебя любит, ты, которая так гордилась мной, что тебе придется пережить! Запомни хотя бы то, что твой папа очень, бесконечно тебя любил. Будь доброй и послушной с мамочкой. Я вижу, какой несчастной будет она без меня, — любите ее, берегите ее.
Как хочу, как жадно хочу увидеть вас хотя бы еще раз.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Воскресенье — Врыбница
Встал. Умылся. Погода хмурая. Идет дождь. Таков ли мой последний день?
Милые мои, как жажду увидеть вас. Но вижу, что для всех нас будет лучше, если я покончу с собой. Хорошо бы, опыт прошел удачно.
Анюта, ты часто повторяла сказку о материнском сердце, которое спрашивало: «Сынок, ты очень ушибся?» Ты прислала мне вазелин для здоровья. Он мне уже не нужен, но послужит мне, чтобы облегчить боль при смерти, и в последнее мгновение я буду видеть тебя, моя дорогая, как ты говоришь: «Пусть будет тебе не так больно, Владек!..»
Анна, Степа, Буличка, писать вам — мое последнее счастье. Не нахожу сладких имен, которыми мог бы вас назвать. Если мой опыт удастся, то последнее мое дыхание будет о вас. Помните только мою любовь к вам.
В л а д я».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он очнулся в больнице. Раньше, чем успел что-нибудь подумать, услышал разговор и сразу понял, что говорят о нем.
— Вы же позавчера сказали, что он умрет... — это был голос главного инспектора полиции Цонева, ошибиться было нельзя.
— Но я говорил еще, что здесь такой случай, когда все зависит от организма больного. Судя по всему, его организм совершил чудо. — Этот мужской голос был ему незнаком.
— Чудеса, доктор, показывают в цирке. — Опять голос Цонева. — Скажите-ка лучше, может быть ухудшение?
— Не думаю. Кризис был позавчера, а сейчас у него почти нормальный пульс хорошего наполнения.
— Ладно. Черт с ним... с кризисом.
Цонев ушел.
Тишина.
Он открыл глаза и увидел склонившуюся к нему крупную седую голову, внимательные серые глаза.
— Вы меня видите?
— Вижу.
— Узнаете? Не шевелитесь, пожалуйста.
— Нет.
— Я чинил вашу голову в семнадцатом году, после раны вы тогда всех нас, хирургов, звали «трифоны зареза́ны».
— Забыл, доктор... забыл...
— Боли в сердце есть?
— Боли нет... неловкость какая-то... будто жмет что-то...
— Еще бы. — Доктор положил свою теплую руку на его лоб. — Целую неделю вам нужно быть очень осторожным, никаких движений, полное спокойствие. Рана должна хорошо зажить.
— Хорошо. Доктор, здесь был господин Цонев? Только что?
— Это не имеет для вас никакого значения, здесь больница.
Нет. Это имело для него громадное значение.
В первые минуты возвращения к жизни он еще не мог объяснить себе, как могло случиться, что он, готовя свой последний шаг, не подумал о самом главном, убивая себя, он сам прекращал борьбу, ради которой каждый день шел на смертельный риск и которую был обязан, именно обязан, вести до конца. Его смерть обрадовала бы палачей. Тот же Цонев кричал бы: смотрите, ему самому стало стыдно жить!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});