Лес рубят - щепки летят - Александр Шеллер-Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне кажется, что именно теперь настала пора действовать, — продолжал он, — теперь или никогда. Дела до того запутаны, до того плохи, что еще шаг, еще неделя, месяц — и все погибнет или, по крайней мере, запутается до того, что уже нельзя будет распутать. Если бы люди, смотрящие на дело иначе, потрудились попристальнее взглядеться во все, то они убедились бы, что я прав.
— Новатором каким-то сделался, — прошептал старичок своему соседу. — Заграничных изданий, верно, начитался… Вот и дай волю подобной молодежи!.. Господи, господи!
Дмитрий Васильевич один понимал, что сын говорит не для общества, а исключительно для него самого, и сознавал все более и более, что его дела действительно плохи и требуют немедленного исправления. Далеко за полночь проходил он по своему кабинету и даже не поехал к Матильде Францовне Геринг. Несколько раз останавливаясь перед окном, барабанил он по стеклу, как бы желая заглушить свои думы. Под утро, ложась в постель, он решился действовать прямо.
— Сумасшедшая, сумасшедшая, легко сказать, — мысленно говорил он, засыпая. — Но когда же она не была такой, когда поступала иначе?.. Что ж? может быть, это у них в крови, наследственное… Все знали, что старик Маевский был не в своем уме… Все помнят… Марина Осиповна помнит… Да, наследственное… Что же раньше думал, чего глядел? Половина состояния ушла из рук… А Алексей далеко пойдет… дальше меня… Кутила, волокита, игрок, а какая выдержка… Характер, говорит… Да-а, ха-ра-ктер…
Дмитрий Васильевич забылся тем тяжелым сном, который прерывается от каждого звука. Он видел страшные сны. Вот Дарья Федоровна, слабая, едва дышащая, с потускневшим взглядом упала без сил к его ногам и ловит со слезами его руки, торопливо бормоча: «На бедных, ради Христа, на бедных… грошик каждый им дорог… Господи, умягчи сердца позабывших тебя!» Она словила его руку, и он чувствует, что эта рука холодеет, мертвеет в мертвенно-холодной, закостеневшей руке Дарьи Федоровны. Он глядит на Дарью Федоровну и видит, что это уже не живое существо, а бездушный желтый труп, сжавший в предсмертных муках его руку. Ему становится страшно больно — он просыпается и видит, что его рука свесилась с постели и затекла. Он поворачивается на левый бок и снова засыпает. Вдруг к нему в кабинет совершенно неожиданно входит Матильда Геринг.
— Как ты сюда пришла? Ночью? — восклицает он в волнении.
— Да ты пропал совсем: тебя нигде не встретишь! Я с пикника… Уж ты не изменил ли? — говорит она и слегка касается веером его лица. — Смотри у меня! Я ревнива!
— У меня дела… — начинает он.
— У тебя? дела? — восклицает она в удивлении и хохочет звонким смехом. — По клубу? По балету?
— Полно, полно! — говорит он хмуро. — Ты видишь, я измучен, я похудел. Мне тяжелы эти хлопоты, я не привык к ним, мне гадка эта возня.
— Да, уж ты не хочешь ли спасать отечество? — хохочет Матильда Геринг. — О, старый шутник, старый шутник!
— Да хорошо тебе шутить, а мне надо поправить дела, нужно устроить. так, чтобы жена не мешала мне…
Матильда вдруг делается серьезной и говорит ему шепотом, внятным, отчетливым шепотом:
— Убей ее!
Он дрожит и быстро зажимает ей рот.
— Ты с ума сошла! — в ужасе говорит он.
— А, так ты ее любишь, так ты ей жертвуешь мною, ты хочешь, чтобы я погибла в нищете, забытая…
Матильда падает в истерике на грудь Дмитрия Васильевича, и ему так тяжело, тяжело; он едва дышит, кажется, сердце готово лопнуть от прилива крови. Он собирается с силами и старается крикнуть: «Человек!.. Владимир!.. Кто там?» Он снова просыпается и быстро поворачивается на спину: перед ним стоит его старый камердинер и докладывает, что пора вставать.
— Да, я отвык от хлопот, обрюзг, — думал Дмитрий Васильевич, одеваясь. Алексей прав, что я старею…
Он оделся и рано выехал из дому. На лестнице он встретился с сыном, возвращавшимся откуда-то домой.
— А ты уже встал? — удивился Алексей Дмитриевич.
— А я еще не ложился!.. Куда?
— По делам…
— Значит, решился?
— Ну, об этом после. Ты, кажется, еще не спал…
— Ты знаешь, что я умею говорить о деле даже в объятиях женщины.
Дмитрий Васильевич молча сошел с лестницы и направился к одному из дельцов, с давних пор обделывавшему все его интимные дела, начиная с покупки лошадей для Матильды и кончая займами под векселя.
В это же время происходили волнения совершенно иного рода в семье Боголюбова.
Павла Абрамовна провела очень весело и приятно почти год, наслаждаясь преданностью Карла Карловича. Юноша катался как сыр в масле и за это позволял себя любить. Он даже немного потолстел; его глазки сделались еще более масляными; его улыбочка расплывалась еще шире по его херувимскому личику. Все мысли Павлы Абрамовны были направлены к одной цели — к ублаготворению предупредительного юноши.
У него появились шелковый халат и бархатная ермолка с золотой кистью; он спал до полудня; вечером он собирал кружок молодежи, которую кормила и угощала Павла Абрамовна. Праздные шалопаи чувствовали себя как дома у радушной и веселой хозяйки. Она привыкла к этим пирушкам, курила папиросы, звонко смеялась, допускала разные вольности и мало-помалу совершенно превратилась в даму вольного поведения. В ней трудно было узнать прежнюю сантиментальную и вздыхающую «купеческую дочь», получившую образование в «благородном пансионе»; еще труднее было узнать в ней сонливую и ленивую супругу действительного статского советника Боголюбова, вечно томившуюся от скуки и безделья. Это был, по-видимому, другой человек, но в сущности только теперь Павла Абрамовна попала в свою сферу и беззаветно отдалась своим влечениям. Теперь она уже не мечтала об «офицерах», не зачитывалась романами Поль-де Кока, не жаловалась на то, что в ее доме появляются только «старые старики», не зевала от безделья и не сердилась на возню с детьми. В ее беззаботной веселости, в откровенности ее недвусмысленного поведения сказалась вся животность ее натуры. Семья отца научила ее праздности и показала ей всю сладость широких, беззастенчивых русских кутежей с цыганками и цыганами; благородный пансион научил ее только танцам, французскому языку, закатыванию глаз и переписке с разными офицерами; двоюродные сестрицы и молоденькие купеческие вдовы сообщили ей разные сальные секреты из своей сердечной жизни; вот все, что влияло на эту личность, мечтавшую только о наслаждениях и видевшую наслаждения только в одной игре в любовь. Долго не удовлетворенные стремления проснулись в ней теперь со всей своей силой и заставили ее забыть все. Забыть все было тем легче, что, например, понятия о приличиях для Павлы Абрамовны не существовало: «Были бы деньги, так уважать нас будут; к нам же придут с поклоном», — говорила она; сознание о честных супружеских отношениях было у Павлы Абрамовны также очень своеобразное; «вольно же ему было жениться на мне, когда я его не любила», — говорила она про мужа, за которого, впрочем, вышла без всяких возражений по первому приказанию отца; дети — про них она давно говорила, что они ей надоели, что они у нее на шее сидят, что из-за них она в четырех стенах весь век просидела. Трудно было бы встретить хотя одну француженку кокотку, которая бы смотрела так же беззастенчиво, так же нагло, так же нахально на всех окружающих, сидя рядом с любовником. Это не было бравадою, это не было бросанием перчатки в глаза всему обществу, это был просто бессознательный животный разврат. Конечно, при таком положении дел в доме все пошло вверх дном. Прислуга не стеснялась и вела себя не лучше барыни, дети были забыты и жили без всякого присмотра. Двое младших детей не понимали всего происходившего в доме и, может быть, даже радовались, что на них никто не кричит, когда они сидят в детской. Но Леонид, уже вступивший вольноприходящим учеником в пансион Добровольского, начал хмуриться не на шутку. Карл Карлович не хотел с ним заниматься приготовлением уроков, грубо обращался с ним и иногда выводил его из терпения своей наглостью. Мальчик начал заметно худеть и бледнеть. Его хорошенькое личико стало необычайно серьезно и угрюмо. Глупая горячность отца и еще более глупые придирки матери давно уже научили этого ребенка быть скрытным и сдержанным; в то же время полная свобода, настававшая для него в промежутки времени между периодически повторяющимися взрывами брани, давали ему возможность делать что угодно. Он пристрастился к книгам, так как мать не позволяла ему заводить товарищей, говоря, что «ей и свои ребята надоели». Выбором книг, конечно, не руководил никто: мальчик читал и старую «Библиотеку для чтения», и старые «Отечественные Записки», и романы Диккенса, и романы Лажечникова. Но несколько резких рецензий Сенковского и Белинского, подвернувшихся ему под руку, особенно пришлись по вкусу мальчугану: ему понравился этот способ «критиковать» поступки людей, он увлекся тем, что критики так ловко умеют подметить чужие недостатки. С этой поры он стал всюду искать критических заметок и, перечитав их многое множество, начал сам вдумываться в прочитанные романы. Большинство из этих романов ему не нравились, и мало-помалу его любимыми книгами сделались романы Диккенса. Он здесь видел ту же «критику», как он выражался сам. Было ли это искание критического отношения к людям и их поступкам прямым следствием личного недовольства поступками своих ближних — не знаю, но, вероятно, это недовольство играло значительную роль в развитии вкусов ребенка. Но одно недовольство ближними, одна злоба на них не могут завладеть всецело молодой натурой, — это еще мягкое и доброе существо не может так рано извериться в людях, так возненавидеть их, чтобы не верить в существование лучших личностей. Эта вера в лучших людей, или, вернее сказать, это инстинктивное стремление к лучшим людям было также одной из главных причин, по которым Леонид полюбил Диккенса. Он плакал над этими романами, где страдают дети, плакал так, как будто тут описывалось его собственное детство. Он любил добрых героев романиста той любовью, которой можно любить только самых близких нам людей. Иногда долгое время после чтения любимых романов мальчуган находился как бы в чаду и раздумывал о том, что будет дальше с героями, почему им пришлось столько страдать, почему нельзя людям быть вполне счастливыми… Думы становились все шире и шире, а спросить ответа на «проклятые вопросы» было не у кого: отец «оборвет», мать «придерется». Мальчику приходилось добираться до иных истин таким же трудным путем, каким шел к ним первый человек, открывший их. Постоянное одиночество, постоянное чтение книг значительно развили молодое воображение и приучили мальчика мечтать. Иногда он представлял себя героем, которому сама судьба назначила спасти себя и своих брата и сестру. Порой он думал, что он убежит с ними, подобно Давиду Копперфильду, из дома отца и матери. Но куда бежать? Не к этой ли злой, глупой бабке, которая нисколько не походила на тетку Копперфильда? Нет, у нее будет еще хуже. Ему вспоминались добрые лица Марьи Дмитриевны, Антона и Катерины Александровны. Но эти люди очень бедны, они не примут его, у них у самих недостает хлеба. Куда же бежать? Или нужно жить здесь и терпеть?