Именем Ея Величества - Владимир Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, матушка, глупость моя, — Данилыч каялся искренне, бил себя в грудь. — Припутал её, зря припутал. Остерман, вишь, тиранствует…
— Все отвернулись. Она одна, мученица…
Крючок между тем добывал бурлаков, баржу. Просторна после тесных тряских повозок, наградивших синяками. Судно возило рожь, да недавно кто-то поджёг — со зла или спьяну, — залатано наспех, ветер посвистывает в щелях. Под ногами хрустит горелое зерно, скребутся крысы. Ночью Мария завизжала — на кровать прыгнула мерзкая тварь, куснула палец.
Ока разлилась — студёная, серая, — вьюгой клубится туман, поглощая берега. Бурлаки тянули бодро, течение пособляло. Дарья ослабела, всё реже вставала с постели, сделалась безучастной, что Данилыча угнетало более, чем жалобы.
Подобрал месяцеслов, упавший на пол, возгласил нарочно весело, разобрав начало строки:
— Апостол Ясон завтра. Ветер тепляк, здоровяк. Весна-то своё берёт. А там и летечко золотое.
— Не увижу я…
— Мелешь ты несуразное, матушка. От гипохондрии ещё никто не помирал…
Но бывает же — за одной хворью другая… В Нижнем Новгороде послал за лекарем, привели старого, подслеповатого. Потрогал лоб больной, велел высунуть язык, щупал пульс, недовольно хмыкнул. В заключение объявил, что угрозы для жизни нет. Для аппетита рекомендует кислую капусту перед едой, малость водки. Данилыч щедро угостил эскулапа — ушёл он еле можахом. А к вечеру Дарья впала в забытьё, звала сестру, напоминала об ожерелье каком-то. Мария-де непременно наденет к свадьбе.
Течение Волги подхватило барку. Бурлаки в упряжках своих заводили песню, взмывала она громко, дружно, потом распадалась, таяла. Плавучие бревна гулко ударяли о борт. Всё это едва проникало в отрешённость больной, даже голоса детей перестала узнавать. Ощутив ложку с декохтом, сжимала зубы. В Казани наступило просветление, позволившее причастить княгиню.
Ночью она тихо скончалась.
Похоронили в селе Лаишеве, водрузили деревянный крест на могиле. Данилыч заказал каменотёсам памятник, заплатив вперёд. Узреть работу не довелось — Крюковский торопил с отплытием.
Перину из-под покойницы распорол-таки — в чаянии найти рубин.
Остерман получал донесения лейтенанта регулярно и мог радовать царя: Меншиков не сбежал, не взбунтовал народ, всё дальше он, дерзновенный, от столицы, от престола. Многие вины, недосказанные, царедворец перечислил — государственная измена, растраты, всяческое лихоимство и воровство. Отрок охотно и на слово поверил бы своему воспитателю.
— Рубин, ваше величество, разыскивается. Прилагаем елико возможное старание.
Пётр малый топнул ножкой.
— Мешкаете, экселенц! Найти!
Положение Остермана упрочилось, он по сути глава Верховного совета. Действует осторожно, самолюбие вельмож щадит. Не хотят они, избавившись от Меншикова, подчиниться новому честолюбцу, наслаждаются властью, достигнутой наконец при монархе-отроке.
Барка двигалась по Каме медленно против течения. Бурлаки пели надсадно, панихидой звучала песня, исторгала слёзы у изгнанников. Жалели и слуги незлобивую, сердечную госпожу.
В Соли Камской 24 июня высадились, отсель путь по суше… Крюковский, вовсе оставивший мысль о неуловимом камне, забросил перо надолго. Царь подносил к носу Остермана пухлый кулачок.
— Упустили злодея?
Повозки плутали в лесных чащах, вязли в болотах, одолевали кручи Северного Урала. Затем объяло, внушая трепет, сибирское безлюдье. 15 июля в Тобольске лейтенант привёл арестанта к губернатору и немедля отбыл. Выражение досады, укора, застывшее на его лице, ничуть не сгладилось, когда прощался, сдавал Меншиковым имущество. И здравия не пожелал, невежа…
Губернатор принял знаменитого преступника учтиво — понимал, вероятно, изменчивость фортуны, шаткость наступившего правления. Выдал пятьсот рублей — в счёт оброка с вотчин, помог советами. Предстоял последний, но нелёгкий участок пути.
«Из сей сибирской столицы повезли его и детей в маленькой открытой повозке, ведомой лошадью, а в иных местах собаками, до Берёзова». Известие современника, сославшегося на разных очевидцев.
Петербург любопытствовал, Россия полнилась слухами о злоключениях низвергнутого. Сочувственно говорят о нём ссыльные, простолюдины, сам же не потревожит царский дворец ни просьбой, ни жалобой — гордое хранит безмолвие.
Передаваемая из уст в уста несётся молва и в Кириллов — великую государеву крепость, в мужской монастырь: оттуда под землёй проложен ход в Горицкую обитель, женскую. Вести о близких — единственная отрада инокини Варсонофии, не жалеет она скудеющий запас ефимков для тайных вестников.
Слышно, Меншиков, поселившийся сперва в крепостце, взялся за топор, вместе со слугами срубил избу и домовую церковку. А судьба нанесла ещё один страшный удар: оспа, снова залютовавшая в империи, настигла и в отдалённом Берёзове. Дети слегли, старшая дочь не вынесла… Прозвонили по боярышне Марии колокола — рачением инокини в Горицах, рачением друзей — в Москве, в Петербурге.
«…и в неволе моей наслаждаюсь свободой духа, которой не знал я, когда правил делами государства».
Сказано это товарищу по ссылке или торговцу мехами, скотом, залётному военному. Стойкость в несчастьях поразила гостя. Запомнил он вызов в запавших прищуренных глазах, в усмешке.
— Остерман дал большую волю царю, это опасно для России. А бояре терпят… Натворят глупостей без меня. Вразумить-то, видать, некому.
— Хочет ли князь вернуться?
— Нет, мои дни сочтены. Если и позовут, болезнь дорожный-то лист отнимет. Нет, нет… Вот могила Маши, рядом меня положат.
Данилыч рад посетителям, кормит сытно, говорит шутя, что и здесь у него уголок Петербурга. Бороды пакли лезут из пазов бревенчатой стены, на дороге рычат псы-волкодавы. К обеду, тем более званому, хозяин и дети надевают парадное, уцелевшее из дворцового гардероба, прислуживает лакей. Вместо люстры многосвечовой канделябр на пять огней, — и то роскошь, похоже, в прочих домах жгут лучину. В хозяйстве четыре коровы, бык, куры. Кругом вдоволь дичи, в реке Сосьве, притоке Оби, — рыбы. Князь добротой и щедростью завоевал преданность и симпатию слуг — от такого господина не бегут.
Огород при доме бедный — лопата, углубившись, встречает панцирь вечной мерзлоты, растения страдают от стужи, тёплая пора коротка. Правда, она весьма солнечная, и для разведения огурцов устроен парник. Данилыч подумывает даже об оранжерее.
Прежний регламент дня, петербургский, он пытается сохранить — подъём зимою в седьмом часу, летом в пятом или шестом. Сперва «часы» — общая утренняя молитва, затем слушание дел. Нет предспальни, нет и чиновных, толпившихся там; ждёт светлейшего слуга — дворецкий, он же секретарь. Господин выходит на кухню — она же столовая, — слушает новости, смотрит счета, решает вопросы хозяйственные. Служанка, остячка, тем временем доит коров, Александра помогает ей — отец запретил гнушаться чёрной работы. Доением и некоторые принцессы забавляются… По примеру царицы Екатерины дочь наловчилась печь хлебы, пироги, проворно лепит пельмени, кои поедаются в горячем бульоне.
Туалетные её снадобья — французские мази, ароматы — уже истощились, но уж в воскресенье поселянка непременно превращается в княжну — отец того требует. Танцевать заставляет с братом, из волос башню сооружать, повторять политесы — пригодится ведь.
— Я умру, вас выпустят.
Сыну труднее придать вид комильфо, одичал мальчишка, век бы бегал в посконном, в овчинном. Водовоз-остяк сделал ему лук и стрелы, санки, показал, как рыбу ловить в проруби. Животных Сашка жалеет, таскает домой разную мелкую живность, растит в загородке оленёнка.
Только для детей стоит жить теперь. Станет ли Сашка продолжателем трудов отца? По крайности, пусть имя несёт достойно, сознавая заслуги родителя. Просвещение, начатое Петром, авось не отменят стародумы, большие бороды, — умы нынче надобны, обострённые науками. Данилыч досадует — сам-то пренебрегал ими, захваченный великим поспешанием Петра. Книг в доме — Евангелие, Дарьюшкин месяцеслов да французские комплименты, которые дочь сотый раз перечитывает.
— Великий государь говорил — блажен, кто учит и разумеет учение, прочие же не лучше скотов.
Почти каждый день просвещает детей Данилыч. Разбирает он печатные словеса куда быстрее, чем раньше, когда секретари читали ему вслух.
— Тогда Ирод, видев тако поруган бысть от волхвов, разгневася зело и послав избить вся дети сущие в Вифлееме и во всех пределах его, от двоу лету и нижайше… Значит, убить Христа-младенца, о коем ему напророчили, заодно и прочих — вишь, чего распалился Ирод! Дурные владыки ему подобны.
Толкуя Евангелие шире, переходил к судьбе собственных чад. Остерман с радостью изничтожил бы их, боясь кары, — хорошо, законы, введённые Петром, невинных защищают.