Воспоминания одной звезды - Пола Негри
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мэйбл Норманд, 1910-е годы
Наконец-то я познакомилась поближе с Мэйбл Норманд, которая так сердечно отозвалась обо мне, когда я только приехала в Америку. Я и сегодня с большим удовольствием вспоминаю время, когда дружила с этой невероятно одаренной молодой женщиной, чья судьба столь трагична. Она отличалась удивительной жизнерадостностью, а также проницательным складом ума, что редко встречается среди актрис. В то время, когда я была с нею знакома, она уже страдала от неизлечимого туберкулеза[190].
Она играла героиню самого первого кинофильма, какой я видела еще в Варшаве: это была короткая комедия Мака Сеннета[191] (тогда и в Америке еще снимали двухчастевки). На экранах кинотеатров просто не было другой комедийной актрисы, которая могла бы сравниться талантом с нею, до тех пор пока по прошествии нескольких лет не появилась Кэрол Ломбард[192].
После того как Мэйбл оказалась замешана в скандальную историю, которая не имела к ней никакого отношения (произошло таинственное убийство кинорежиссера Уильяма Дезмонда Тейлора, а он был ее женихом), определенные пуританские круги в киноиндустрии, эти люди, чьи лица исполнены исключительного благочестия, изгнали ее из своего круга, отказали в возможности работать в кино. Это еще один пример того, как киноиндустрия лишила себя возможности сотрудничать с человеком большого таланта.
Как же повезло тем актерам, которые снимались в кино уже после нас: к тому времени моральные заповеди, которыми руководствовались лидеры киноиндустрии, наконец стали соответствовать реальности ХХ века. Кинозвезды получили бо́льшую свободу и могли теперь жить собственной жизнью, согласно собственным принципам, им не требовалось больше изображать, будто они следуют правилам, которые, хорошо это или плохо, оказались неприменимыми в наши дни. Да что там, кинозвезда сегодня даже может стать послом США в какой-нибудь стране или делегатом США в ООН, губернатором, сенатором. В мое время такое было неслыханно. Мы все были узниками того образа, какой сложился в умах общественности и заставлял нас быть мифическими царственными особами из этакой калифорнийской Руритании[193]…
Я отнюдь не сожалею по этому поводу и, более того, совершенно искренне скажу сегодня: я бы не променяла свою тогдашнюю жизнь ни на какую другую. Несмотря на все ограничения, это была чудесная пора. Я не раз думала о том, как мне повезло родиться накануне ХХ века, а не в середине, из-за всей сегодняшней неопределенности, из-за постоянных, повседневных страхов и химерических угроз. Быть одной из богинь в эпоху гибели богов — до чего потрясающее чувство! Как же прекрасно было испытать это состояние, прежде чем мир сделался серым, циничным, утратившим своих богов…
У нас в городе бывали величайшие деятели мирового искусства, так что у тех, кто хотел этого, появлялась возможность принять их у себя и познакомиться поближе. Когда в Лос-Анджелес во время своих концертных туров приезжал великий русский бас Федор Шаляпин, я всегда приглашала его в гости. Я услышала его впервые в Варшаве, когда сама еще была одной из неприметных танцовщиц в кордебалете, а он уже был очень знаменит. Теперь-то мы могли вдоволь посмеяться, вспоминая тот злосчастный вечер, когда его арестовали за исполнение революционной песни в день рождения русского царя. Шаляпин, подмигивая мне, рассказал, как все было после ареста: «Что ж, я признал свою вину… но только в том, что выпил слишком много водки, поскольку пил за здоровье императора… Ну какой бы судья в России осмелился наказать меня за это?»
Федор Шаляпин, 1910-е годы
В поисках отдохновения Шаляпин мог часами петь у меня в гостиной, аккомпанируя себе на фортепиано. Он утверждал, что лучше всего поет не на сцене, а в интимной обстановке, и его голос гораздо мягче звучит перед небольшой аудиторией слушателей, чем в большом зале. Вообще он подкупал своей скромностью, это оказалось одним из самых прекрасных, располагавших к нему свойств, а ведь он был величайшим оперным певцом нашего времени.
Грустное впечатление от моего знакомства с Сарой Бернар, хотя мы и смогли в тот раз поговорить некоторое время искренне, без обиняков, было по-своему и горестно, и сладостно. Оно отозвалось во время похожих по настроению моментов при моей встрече с Элеонорой Дузе[194]. Когда она приехала в Лос-Анджелес в 1924 году, я отправилась на ее первое, дневное, выступление. Актриса столь сильно страдала от приступов астмы, что ей разрешали выступать только днем, после полудня. В тот раз она играла в пьесе, название которой звучало крайне иронично именно здесь, в Лос-Анджелесе — «Мертвый город». Написал ее Габриэле Д'Аннунцио, кого она сильно любила всю жизнь, однако он посвятил эту пьесу главной сопернице Дузе — Саре Бернар[195].
Элеонора Дузе, начало 1900-х годов
Сара Бернар, начало 1900-х годов
У Дузе было так мало сил[196], что за кулисами для нее держали кислородную подушку, чтобы она могла восстанавливаться всякий раз, когда уходила со сцены. Несмотря на это, ее художественный дар, ее актерское мастерство были непревзойденными, и, по-моему, никто из зрителей в забитом до отказа зале впоследствии, вероятно, не смог забыть увиденное в тот февральский день.
Когда опустился занавес, я пребывала в потрясении, и моим первым порывом было броситься за кулисы и встать перед Дузе на колени. Но я понимала, какую невероятную энергию она потратила на исполнение труднейшей роли, а потому не хотела навязывать свою сверхэмоциональную реакцию. Я лишь послала ей в артистическую уборную записку, извещая, что почла бы за честь, если бы она смогла уделить мне немного времени, встретившись со мною. Она тут же прислала ответ, что сейчас она невероятно устала и потому после представления вообще ни с кем встречаться не может, однако будет очень рада, если я смогу навестить ее на следующее утро.
Вне сцены мадам Дузе также отличалась редкостной одухотворенностью. Ее как будто окружала броня, состоявшая из такой запредельной возвышенности духа, что казалось, ничто на свете, никакие мирские страсти не могли ее потревожить. Жизнь ее как бы складывалась лишь из тех моментов, которые она проживала на сцене, а остальное время воспринималось как антракт, как заминка. Ее манеры отличались изысканной светскостью,