ЛЮДИ СОВЕТСКОЙ ТЮРЬМЫ - Михаил Бойков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Три греческих мушкетера" попали в тюрьму на несколько дней раньше Карамботиса. Это случилось в конце 1936 года. К тому времени отношения между СССР и Грецией ухудшились и, по указаниям Кремля, энкаведисты начали поголовные аресты греческих подданных, которые до этого состояли на учете НКВД и периодически, — дважды в месяц, — являлись на регистрацию в его управления и отделы.
Все "преступления" Карамботиса и его трех соотечественников заключались в том, что они были подданными Греции.
— Почему он нас назвал таким словом: "муш-ка-те-ры"? Как такое слово понимать нужно? Скажи, пожалуйста! — недоумевая, спрашивали своих сокамерников трое подследственных, вернувшиеся с допроса у веселого следователя.
Заключенные, читавшие на "воле" Дюма, попытались дать им объяснения. Греки выслушали их внимательно, но поняли плохо и не поверили.
— Нет. Он что-то другое хотел сказать. Никакие мы не дворяне и не королевские солдаты. Мы рабочие-каменщики. Наши отцы и деды тоже каменщиками были…
Приведенный в камеру на следующий день после этого разговора, Карамботис объяснения заключенных о мушкетерах подтвердил и, улыбаясь, заметил:
— Некоторое сходство с мушкетерами у вас есть, но очень уж отдаленное. А я больше похож на очень постаревшего Бонасье, чем на д'Артаньяна.
Греки поверили старику, но долго еще недоумевали, почему веселый следователь дал им такую странную кличку.
Третий следователь у греков оказался значительно "серьезнее" предыдущих. "Прокатив на конвейере" Карамботиса и троих его соотечественников, он вырвал у них все нужные ему "признания", обвинил их в шпионаже и добился присуждения к расстрелу. В нашу камеру смертников они попали все четверо.
Карамботис был прав, сказав, что "три греческих мушкетера" имеют некоторое отдаленное сходство с героями романа Дюма; кроме фамилий они похожи на мушкетеров и внешностью, а больше — ничем. Старший из них, сорокалетний Агатидис развитее, грамотней и культурнее остальных двух и по-русски говорит чище их. Средний — Аманатидис — высокого роста, силач и весельчак, любящий покушать и выпить, очень страдающий от тюремного голода и утративший в камере смертников значительную долю своей веселости. Наконец, младший — Александр Агдалинидис — задумчивый 22-летний юноша, худощавый, стройный и слегка сутуловатый, внешностью больше напоминает студента из националов, чем каменщика. Расстрела он боится панически. Карамботиса "мушкетеры" очень уважают, повинуются ему во всем и называют отцом.
Ни с д'Артаньяном, ни с Бонасье у старого Анастаса никакого сходства нет. Его безволосый череп с прижатыми к нему ушами и постоянно спокойное, бесстрастное лицо с большим висячим ноем и глазами, прикрытыми тонко-восковыми веками, похожи на голову какого-то древнего афинского философа, вырезанную из пожелтевшей слоновой кости. Говорит он о жизни и смерти и ожидает расстрела с философским спокойствием; в беседах со своими соотечественниками и другими заключенными старается поддержать бодрость духа у тех, которые особенно отчаиваются и страдают. Он изучал в свое время литературу и историю, хорошо знает античных писателей и поэтов, но самый любимый им — Гомер. Закрыв глаза, старик наизусть читает нам "Одиссею" и, "Илиаду" на звучном древне-греческом языке. Получается красиво, но никому из нас непонятно. Мы просим его читать по-русски. Без малейшего греческого акцента в произношении он начинает:
— "Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который…"
Часами слушаем мы старого грека, невольно забывая на это время о тюрьме и расстрелах…
Некоторым может показаться странным и неправдоподобным чтение стихов Гомера в камере смертников советской тюрьмы. Нам это не казалось…
Анастас Карамботис умер в тюрьме, но не от пули энкаведиста. Однажды утром мы обнаружили его на матрасе мертвым. Сердце старика не выдержало тюремного режима.
"Три греческих мушкетера" были потрясены смертью Карамботиса и несколько суток подряд оплакивали его. Плакали громко, не стараясь сдерживать слезы и не стесняясь нас. Нам тоже было очень жаль старика и мы искренне сочувствовали грекамв их горе.
Особенно тяжело переживал его смерть младший из "трех мушкетеров" Александр Агдалинидис. Ведь умер человек, которого он, сирота, в раннем детстве потерявший родителей, полюбил и уважал, как отца и который каждый час, каждую минуту помогал ему, молодому и хотевшему жить, бороться с предсмертным ужасом, поддерживал в нем бодрость духа. Эта смерть губительно повлияла на рассудок Александра. Ночами у него всё чаще бывали приступы временного помешательства, оканчивавшиеся истерическими припадками и судорожными конвульсиями…
Их вызвали из нашей камеры одного за другим. Вызвали днем и с вещами. Старший и средний греки так обрадовались, что даже забыли попрощаться с нами. А младший, вызванный последним, тупо и безучастно смотрел поверх голов надзирателей и его дрожащие губы шептали что-то бессвязное.
— Как твое имя? — спросил его старший надзиратель Опанас Санько, шаря глазами в списке заключенных.
— Какое имя?.. какое?.. какое? — дрожа, забормотал Александр.
— Твое, — повторил тюремщик.
— Не знаю! Не знаю! — истерически крикнул юноша.
— Ты что? С ума, — начал надзиратель и, внимательно посмотрев ему в глаза, уверенно закончил фразу:
— Спятил. Ну-да.
Потом, мотнув головой назад, через плечо скомандовал своему сыну Левонтию, стоявшему в коридоре:
— Доложи! Коменданту! Надо свезти. В сумасшедший дом…
Двое "греческих мушкетеров" были освобождены из тюрьмы. Советская власть дала им "право" опять работать каменщиками и дважды в месяц являться к энкаведистам на регистрацию. Третий окончил свои дни в, так называемой, "Психбольнице" — ставропольском доме для сумасшедших.
Глава 10 CХВАТКА
Наконец-то, вызвали и меня. Ночью. В обычное для расстрелов время.
— Кто на Бы?
Существовать в камере смертников мне надоело и опротивело окончательно. Поэтому на вызов я ответил с охотной готовностью.
Спустя секунду надзиратель ворчит в очко:
— Давай! Без вещей…
Медленно поднимаюсь с матраса и, не торопясь, начинаю одеваться. Уходить отсюда мне все-таки не хочется. И не из-за боязни смерти. Нет, этого у меня не осталось, это ушло с последним приступом лихорадки предсмертного страха. Но здесь, среди "подрасстрельных", сравнительно тепло, а "там" наверно очень холодно. Ведь теперь зима и меня поведут по холодным коридорам, продуваемым ледяным сквозняком, в которых мерзнут даже надзиратели в своих шинелях с ватными прокладками. А в комендантской перед казнью разденут, должно быть, догола и мне будет еще холоднее, чем в коридорах.
Мысли о холоде заставляют меня схватиться за кожаное меховое пальто, доставшееся мне по наследству от Муссы Дыбаева. Но сейчас же я бросаю его на матрас, как бросил тогда черкес, вызванный из камеры "подрасстрельных" после полуночи.
"На что оно мне? — думаю я. — Ведь все равно меня разденут".
И как тогда, в ночь казни Дыбаева, никто из заключенных не решается прикоснуться к этому пальто мертвых.
До ухода из камеры и жизни мне остается только выполнить ритуал, неизвестно кем и когда установленной традиции идущих на казнь смертников советских тюрем. С каждым из остающихся в камере я должен обняться и поцеловаться, пожелав ему при этом скорейшего выхода на свободу. Для меня это нелегко. Целовать мужские губы, да столько сразу, да еще такие изуродованные на допросах и воспаленные, как у Якова Двугубского, противно. А выполнить ритуал необходимо. Тех, которые в предсмертные минуты отступили от него, в тюрьме поминают недобрым словом:
— Перед казнью они были, как тряпки. Совсем передрейфили. Икру метали. Даже со своими сокамерниками не попрощались.
Я не хочу, чтобы так говорили обо мне после моей смерти. Поэтому, отогнав брезгливость и вытерев губы рукавом пиджака, я делаю два шага к ближайшему от меня заключенному…
Традиционно проститься со мной захотел и смог только один Валентин Извольский. Он, крепко обняв и поцеловав меня, сказал:
— Ничего. Не бойтесь. Смерть все-таки лучше… И, не закончив фразы, отвернулся.
Остальные, оцепенев от страха, молча глядели на меня. Я подходил к каждому, обнимал и целовал их в холодные, мелко-дрожащие губы, стараясь не смотреть в полубезумные, расширенные ужасом глаза. Взгляд таких глаз нестерпим даже на пороге смерти. Обниматься с Яковом Двугубским мне не пришлось. Он оттолкнул меня, визгливо и злобно крикнув:
— Иди к черту, мертвец! Я еще жить хочу!
Как бы в ответ на его крик, дверь открылась и Опанас Санько, пощипывая двумя пальцами свою бороду, командным тоном пробасил с порога:
— Приготовьсь! Хватит копаться! Давай! Выходи! Сделав прощальный жест рукой моим сокамерникам, я медленно поплелся к двери, невольно остановился на мгновение у ее порога, мысленно прощаясь с жизнью, а затем, сделав еще шаг, переступил порог смерти. Стальной прямоугольник двери, похоронно звякнув, захлопнулся за моей спиной.