Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернулся домой – так политически настроен, так не хотелось сейчас разговаривать с Машей, и даже видеть её.
Остановил шофёра, не доезжая по Сергиевской до Воскресенского, до своего углового дома. Дошёл пешком. Тихо поднялся по малой лестнице в бельэтаж, тихо отпер и запер дверь.
Тишина. И пошёл сразу к себе в кабинет.
Зажёг свет – и белый бюст Столыпина увидел первый перед собой.
Посмотрел на его каменные веки.
Вот этот - всё делал вовремя и на месте. Не брюзжал бы потом с опозданием.
Так хотел и Гучков. Он и поставил себе бюст для неизменного подбодрения. Он хотел бы быть ещё одним Столыпиным. И после свершений готов был даже и кончить так, как он.
Лёг, потушил свет, но спать совсем не мог.
А через стенку ощущал Машу, даже угрозу входа её – и так не хотелось. И так мешала она мыслям, сбивала, даже из-за стены.
Чем ни займись, куда ни рвись, – а женитьба давит глыбой.
Как это получилось? Зачем? Как не видел?…
От того шарабана и разделённого плаща под весенним дождём – десять лет и знакомства-то не было, только через Веру перекидка полушутливых фраз да уверений опасной посредницы, что почему-то Маша Зилоти как раз и есть та женщина, которая всё сделает для его счастья.
А когда встретились через десять лет, Маша поразила его открытым порывом: что она все эти десять лет – его любила! только им жила! ждала! без надежды!…
Такое прямое признание стучит в твоё сердце. Это поразительно, правда: с девятнадцати лет до двадцати девяти любить и ждать без надежды! Такую любовь – преступно растоптать. Если столько лет тебя ждали, то и у тебя возникает как бы долг. А тут – и Гучкову-отцу она, оказывается, понравилась. И всем родным, и все одобряют. (Не сразу поймёшь: всем хочется, чтоб разорвал Александр Гучков давнее с женщиной старше себя). И тебе уже скоро сорок, беспутный, и надо же когда-то угомониться. Даже приятно. Так подумать о себе: угомониться. Объявить и почувствовать себя наконец пожилым.
…А вы – тоже любили меня!!! Любили ещё тогда! – но потеряли…
И правда, удивиться: десять лет любила и ждала! Действительно – избранная натура. Она всё сделает для моего счастья.
По-настоящему сомневаться и тревожиться надо не о своей судьбе, но – за неё: каково придётся – ей? Ведь ты – неугомонный, шалый, жить с тобой, должно быть, не сахар.
Верно, тут же и сошлось: весной 1903 года предженитьбенные радостные заботы перекрылись зовущей тревогой воина: в Македонии – восстание против турок, как же не поехать помочь? Давно ль из Трансвааля, давно ли сгладилась хромота? – а грудь гудит: в Македонию!
И вот она первая припутанность, первая не-себе-йность. Раньше отцу – ничего вперёд, а уже с дороги: мол, иначе не мог, когда там совершается народное дело, вернусь – заглажу вину перед тобой. А теперь: надо уговорить, получить разрешение от невесты, объяснить, как же так: после десятилетнего ожидания за что ж ей ещё эта разлука? В самые радостные предсвадебные месяцы – почему, какая Македония, разрушая весь ритуал, разрушая всю праздничность невесты, – а он о ней подумал?!
Ах, голова твоя бедовая, ты не приучился думать ещё и о ней… Да македонская льётся же кровь!… Впервые треснула твоя воля, не знаешь, как быть… Да ведь пустая малая оттяжка – май, июнь, июль, Марья Ильинична, голубушка, не осуждайте меня, вы знаете – я шалый, я не прощу себе, если эту кампанию пропущу, я – жить не смогу, если не поеду!
Отпросился у надутых губок до сентября. С каждой станции – открытку, из Адрианополя – золотую монету с профилем Александра Македонского и фразою, хоть высекай на камне: «Если б не вы – я стал бы им. Александр». (Это – ещё молодость, когда тебе имя своё нравится, да ещё в совпаденьи таком. А вот когда стошнит тебя жизнью как следует, то не в шутку бросишься на телеграф: только не назовите племянника Александром! это имя приносит несчастье окружающим и себе…)
А между тем за невестиным упираньем проваландался, почти опоздал на дело. Только и память поездки, что на пароходе сговорил себе шафером Сергея Трубецкого, в ту же Грецию везшего студентов на античность, кто за чем.
Всё к тому, вот и шафер. И срок назначен, неотклонимый.
И ведь был же поставлен предупреждающим знаком косой запретный крест: младший брат Константин женат на её сестре Варваре, и теперь по церковному закону запрещено жениться ещё кому-нибудь из братьев Гучковых ещё на какой-нибудь сестре Зилоти.
Но все эти запреты давно обсмеяны в образованном кругу, отошли. (Много позже: а прав был дед, только у старообрядцев и остались крепкие семьи. У всей интеллигенции и семьи какие-то раздёрганные, и дети невесть куда).
Впрочем, женатой жизни не везло начаться. Свадебное путешествие на Иматру в октябре – холодные дожди, просидели безрадостно в гостиницах. И тою же зимой, не успели своим домом устроиться, – японская война. Машенька, как же я могу не поехать?…
Да, конечно… Ты так привык… Но у тебя есть и новые обязанности – мужа. Ты иногда и на мою точку зрения должен становиться. А мне? – снова в Знаменку, под родительский кров? Оскорбительно, как будто я не замужем, ничего не изменилось.
У тебя – будет сын, Лёвушка!…
О, я не жалуюсь, не подумай!
Шли самые главные годы России – Девятьсот Четвёртый, Пятый, Шестой, Седьмой, – и ощущенье, что для этих-то самых лет родился и сгодился Гучков. Но прежней свободы движений и решений больше нет, а всё: как Маша? где Маша? Всегда, и опять недовольна, как умягчить? В бумажнике возил с собой её фотографическую карточку. В раскидных палатках, в вагонных купе, в гостиничных номерах десятки раз выставлял её перед собою, срастался с привычкою, что женат.
И естественная мысль: будет легче, если взять её в сомышленницы, попробовать объяснять ей свои шаги как равной, русская жена часто бывает такой. Вот: почему так горько презрение общества к японской войне. Вот: русский несуматошный путь совещательной Думы, Земского Собора, – и как бы убедить в этом Государя. Вот: подробные впечатления от приёма царственною четой. Несдержанная обозлённость Первой Думы – это не наше. Знаю, ты будешь на меня сердиться за моё возможное решение войти в столыпинский кабинет, но я берусь переубедить тебя. Если стрясётся надо мной беда министерства, постараюсь предварительно съездить к тебе в Знаменку…
Саша, отчего ж это беда – министерство? Я вполне одобряю! Я готова разделить с тобою все петербургские тяготы, возникающие из того! Я готова сплотить твой круг, твоих единомышленников!
Поняла? Поняла, разделила! О, счастье какое! Вот так терпеливо и вырабатывается семейная жизнь.
Но в министерство не пошёл. Но выступил в поддержку столыпинской обороны от террора. И всё прокадетское общество накинулось, клевало и травило. Затмились горизонты.
Печально-вытянуто: вот как? А я-то мечтала стать дамою света.
Милая Маша, я так тронут твоим сочувствием в моих делах. Но «дама света» не вмещается в мои представления о жене и матери. Что выше и слаще жребия верной домашней подруги?
Удивительное рассуждение – домашняя подруга! Я для тебя потеряла целый мир искусства! Я думала найти в тебе другой ослепительный мир, а ты запер меня в Знаменке рожать и выращивать… Ты уже не нуждаешься восхищаться мною…
А разве…? А когда он уж так обещал – восхищаться? Он говорил – делить жизненный путь. Какой придётся. (А в движении – легче бы и без неё…)
Из девушки в жену – как быстро преображается понимание и растут права. Бьёшься объяснять ей тонкости и трудности общественных решений, почему нельзя было пойти выгодным путём, а необходимо подставить себя под удары, – чаешь какие-то косые ответы, косые по внезапности, по несоответствию, как наотмашь наискось брошенную тарелку.
И когда хочет душа побеседовать – садишься писать другому. А то и – другой…
А она – мятётся в сельской жизни, страдает без говоренья и встреч. Дама света…?
Ах, поспешил!… Со стороны поверить нельзя: ведь не юнец, ведь кажется давно неуязвим. И к сорока годам так много сделав уже, – отчего, казалось, не позволить себе роскошь семьи?
Но в год и в два обуглилась подвенечная белизна. И ты видишь себя связанным и несчастным.
И – куда ж испарилась десятилетняя девичья ожидательная любовь?
И… – была ли она?
Вообще – разучились понимать друг друга. У неё – то и дело всплески бурного негодования. Уже боишься спросить о ней самой что-либо: уверен, что каждый твой вопрос будет встречен враждебно. Ничего не хочется и о себе: не сомневаешься, что для неё это потеряло интерес.
С первыми шажками Лёвы и Веры (любимица, в честь Веры другой) уже спотыкается и союз родителей. И какая же радость, когда прорвётся от Маши весёлое лёгкое письмо, – ах, милая, как бы сохранить тебя такой весёлой на всю жизнь! Я, если хочешь, готов во многом каяться.
А в ответ опять косой передёрг, новая разбитая тарелка.