Свобода в широких пределах, или Современная амазонка - Александр Бирюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг, подержав эту жесточку совсем как ручную — близко, Гегин посылает ее стремительно вверх — так высоко, что ее видит, да и то не до конца полета, только Нина, потому что жесточка улетает за портал, выше колосников и, может быть, выше крыши. Гремит напряженная дробь барабана, а этой сверкающей штуковины все нет и нет, и вдруг лязг тарелок, и на сцену падает, но с небольшой, наверное, высоты, взъерошенный и мятый какой-то… Петя, тот самый Петя, в докурсантском еще виде, смущенный девятиклассник, который собирался не то в кружок в Дом пионеров, не то в кино, а Нина его не пустила. Зал взрывается ликованием: надо же! была жесточка, мешочек с песком — и вдруг живой человек, к тому же знакомый некоторым из присутствующих. Мама и почтенный старец (вот он какой) проворно выбегают с двух сторон и вручают цветы. Кому? Пете. Но ему-то за что? Это даже неприлично, если вспомнить все случившееся тогда. Чудеса да и только.
Но чудеса, оказывается, только начинаются. Следуя неведомому (ей, по крайней мере) сценарию, Нина кидается за кулисы, а там Софьюшка (и ее, гады, приплели) уже стоит наготове с новой такой же жесточкой. Нина торжественной горделивой походочкой приближается к Гегину с этой блестящей ерундой на сверкающем подносе… Следует несколько виртуозных пассажей, снова сильнейший удар, жесточка улетает в неведомое под треск барабана, стремительные махи архитектора С. над замершим залом, лязг тарелок — Алик Пронькин собственной персоной, черт бы его побрал. Алла Константиновна и блистательный Лампион кидаются с букетиками.
Ну чудеса! Но не могли, что ли, Алика там как-нибудь приодеть, если решили на сцену выпустить? А то ведь срам один: выглядит как когда-то на кухне — в бумажном спортивном костюме и селедкой от него, наверное, пахнет. И это в то время, как, обратите внимание (Нина сама только что заметила), мамочка-то вскакивает на сцену в самом настоящем мини, хотя ей это вовсе не идет, да и Лампион в джинсах и какой-то модерновой курточке, а Софьюшка (в следующий раз снова можно будет убедиться в этом), скромная, тихая Софьюшка — разряженная и накрашенная, как молодящаяся красотка из ресторана, ну прямо шлюшка какая-то. К чему это, а?
Но подумать некогда. Софьюшка — ах, бедненькая, что с тобой сделали, но ведь все это снять и стереть можно, так что не переживай, — снова кидает ей на поднос сверкающий мешочек. Гегин, позабавлявшись им, забрасывает его к чертям собачьим (грубо, конечно, но как прикажете еще этот склад призраков называть?). Томительная дробь. Лающий вскрик тарелок. Кто там на очереди? Ну конечно Гегин. Сразу два Гегиных на сцене, один — блистательный артист, второй — мешковатый охламон. Обезьян и негодяй (хотя не только он, конечно, виноват в том, что случилось тогда на Стромынке). Публика наверняка не понимает, что это один и тот же человек, и привычно аплодирует. Мама и Лампион с букетами. Но почему все-таки Гегиных двое? А есть ведь еще и третий, который в зоне «Е» под надзором врачей обитает. Но это в жизни, а здесь — сон, сон, и нечего допытываться, во сне все бывает.
Следующий! Гиви. Ну, тут явная промашка. Не было у Нины с ним ничего, кроме одной сигареты на двоих в Московском гораэровокзале, а это даже поцелуем не назовешь. Могло ли быть? Может быть, кто знает. Но если по такому принципу представление устраивать, то это бог знает кого еще выставить можно. Тут они ошиблись, конечно, но об этом одна только Нина знает, так что ладно, пусть.
Следующий! Витя-фокусник. Два фокусника на сцене — не много ли?
Следующий! Лев Моисеевич. И его не пожалели. Однако держится он молодцом, не хуже других выглядит, несмотря на возраст. Но его, конечно, зря потревожили, можно было бы оставить в покое такого почтенного человека. Или его для финала как некий апофеоз выставили — именно из уважения к его заслугам? А теперь — общий поклон и уважаемую публику просят расходиться?
Но нет, представление не кончается. Гегин, хотя и взмокший, не покидает своего поста на сцене и даже косится, несет ли она новую жесточку. А зачем еще забрасывать? Не было ведь никого больше, всех уже показали, даже лишнего Гиви вытащили.
Но снова жесточка летит под небеса (крышу Инне Борисовне придется после этого спектакля ремонтировать, вся в дырах будет), дробь барабана, махи такой же сумасшедшей трапеции, замерший зал, и сейчас лопнет этот воздушный шарик, потому что не было никого больше. Вот смешно будет, когда он лопнет. Звон тарелок. Ну! Да что же это такое, черт возьми, — еще один появился, но ведь не виновата я!
Однако оставим этот вопль Катюше Масловой и посмотрим, кого нам Гегин послал? Хотя когда смотришь вот так сзади, много ли увидишь? Рост — выше среднего. Джинсы и свитер. В руке почему-то портфель-дипломат. Не расстается он с ним, что ли? Брюнет. Надо бы лицо запомнить, а то потом встретишь и не узнаешь, но Гегин оборачивается и шипит с застывшей на лице улыбкой: «Жестку тащи!» и слово не совсем хорошее прибавляет. Ах ты пенек сибирский! И этот «дипломат» на нее сердито смотрит: что же это вы своих обязанностей не выполняете! Но ты-то уж, голубчик, помолчи, тебя ведь и нет еще вообще — один эфир воздушный, хотя ты уже и с портфелем.
Нина без особого восторга повинуется и просит протягивающую ей новую жесточку Софьюшку: «Хватит! Выкинь ты их всех куда-нибудь!» А эта намазанная кобыла изумляется, сердится даже: «Как можно, Ниночка! Это же счастье такое!» Тебе бы такого счастья!
Удар. Треск. Тарелки. Теперь солдат демобилизованный. Китель еще снять не успел, сапоги на штатские ботинки не сменил, а туда же. Видишь, Софьюшка, какое счастье?
Но и это еще не все. Новый удар (и откуда только у Гегина еще силы берутся?) — теперь какой-то дяденька степенного вида: не то университетский преподаватель, не то хозяйственник с интеллигентной рожей. Надо бы их всех запомнить, лучше даже записывать — вот они все, голубчики, стоят, ни один никуда не уходит, даже робкий Петя на сцене до сих пор мается. Но как записывать, если она все время но сцене носится между Гегиным и Софьюшкой и подносик все время в руках?
Трах-тара-рах! Архитектор С. Ну этот ладно, хватит ему на трапеции носиться, расшибется еще, пусть на сцене спокойно постоит.
Трах-тара-рах! Работяга, тоже в сапогах.
Трах-тара-рах! Ну а этот на иностранца похож, усики, волосы мелко-мелко вьются. Разберемся.
Трах!
Трах!
Трах!
Боже, сколько их! Уже целая толпа на сцене. Алла Константиновна и шустрый Лампион уже не подбегают к каждому с букетом — цветы, наверное, кончились; и сил больше нет, стоят по краям сцены, как часовые, — и только кланяются, когда новый претендент (хорошо, что хоть такое слово подвернулось) появляется. Хотя они-то здесь при чем? Но кланяются, как китайские болванчики.
И у Нины уже сил нет совсем. С каждым таким появлением она чувствует себя все хуже и хуже, она уже боится смотреть на свои руки и ноги — такими они стали старыми, дряблыми и противными, она толстеет и толстеет с каждым разом, расплывается прямо на глазах, и все тело уже в ужасных складках и обвислостях. И та жалкая, хотя и блестящая концертная одежонка, что была на ней в начале этого сумасшедшего вечера, износилась, болтается на ней лишь несколькими лоскутами, да и те обрываются один за другим и падают на пол, и вот уже на ней ничего нет, совсем ничего — старое, жалкое, дряблое тело выставлено на всеобщее обозрение, и даже живот не прикроешь, потому что в руках этот дурацкий подносик с очередной жесточкой.
«Но я же бегать буду каждый день, всю жизнь!» — хочет крикнуть Нина, но когда уж тут кричать, если только успевай поворачиваться, взбесившаяся Софьюшка все сует и сует ей новые жесточки и смотрит на нее с неизменным восхищением.
Но почему Инна Борисовна, властный директор этого учреждения — Дворца культуры профсоюзов, не выйдет на сцепу и не скажет во всю мощь своего хорошо поставленного голоса: «Немедленно прекратите это безобразие! Я завтра же утром доведу до сведения надлежащих лиц, что вы здесь себе позволяли. Юрочка, уберите свет со сцены!» Но не выходит почему-то, и невидимый Юрочка свет не гасит. И доколе, доколе это будет продолжаться? Ведь и зрители уже не визжат и не аплодируют…
А где, кстати, они? Словно очнувшись, Нина видит совершенно пустой зал с нелепо висящей над рядами трапецией. Вот и мамочка с Лампионом исчезли, словно их кто-то выключил. А вот и Гегина нет — тоже выключили. И Софьюшки наверняка нет, можно не оглядываться. Теперь уже ничего нет — ни сцены, ни кулис, ни этого Дворца, есть только какое-то пространство, какая-то поверхность, может — просто земля, на которой стоят десятка три-четыре очень разных мужчин и перед ними она — старая, безобразная женщина, на которую они смотрят, однако, без отвращения, но и без вожделений, конечно, — как на нечто очень привычное: ну есть ты и ладно, но не пора ли все это сворачивать, наконец?