АВТОБИОГРАФИЯ - МАЙЛС ДЭВИС
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я решил полностью перейти на электронное звучание (в 1973 году «Ямаха» подарила мне кое-что из оборудования). До этого я купил по дешевке саунд-систему, которая подходила для клубов, где я тогда играл, но совершенно не звучала в больших залах, мы вообще друг друга не слышали. Звучание становилось все более высоким: чем оно выше, тем лучше воспринимается. (Сейчас, правда, Принц возвращает низкое звучание, используя двойной бас. В музыке Принца не слышно басовой партии, потому что он дублирует клавишный бас обычным басом, как и Маркус Миллер.) Так я пришел к электронике. Сначала у меня была бас-гитара «Фендер», потом пианино «Фендер», и мне приходилось играть на их фоне. Пришлось купить усилительную установку с микрофоном для трубы. Потом я стал пользоваться педалью «уа-уа», чтобы мой звук больше походил на гитару. А потом объявили, что меня совсем не слышно. Я сказал: да пошли вы. Если я не буду играть, как того хочет ударник, то он не будет играть для меня. Если он меня не слышит, значит, он не может играть. Так вот и начался для меня грув. Когда я стал играть на фоне электроники. Сначала мне нужно было привыкнуть к новому ритму — с синтезаторами, гитарами и всякими техническими новшествами. Я никак не мог настроиться, отвыкнуть от старой манеры — как с Птицей и Трейном. Переучивался постепенно. Невозможно так вдруг перестать играть, как раньше. Сначала просто не врубаешься в новый саунд. На это нужно время. Зато когда начинаешь его слышать, тебя прямо-таки несет вперед, правда, медленно. С этой новой музыкой даже не замечаешь, что играешь уже четыре или пять минут, а ведь это очень долго. Но благодаря усилителю не выбиваешься из сил. И чем медленнее играешь на трубе, тем больше, при усилении звука, она звучит как труба. Это все равно как смешивать краску: когда у тебя слишком много цветов, то получается грязь. Если играть слишком быстро, труба с усилителем не очень хорошо звучит. Вот я и научился играть двухтактовые фразы и шел в этом направлении дальше. Это было здорово — учиться по ходу дела, как это было у нас с Херби, Уэйном, Роном и Тони. Только на этот раз новое шло от меня, и это было очень приятно. Ударника Джека Де Джонетта я заменил Элом Фостером. Мы с ним пересеклись, когда я поехал в клуб «Селлар» на 95-й улице в Манхэттене навестить моего старого друга Говарда Джонсона, который раньше продавал мне одежду в Paul Stuart. Теперь он был хозяином этого клуба и ресторана, а я заходил к нему перекусить, потому что у него были (и сейчас есть) самые лучшие жареные цыплята на свете. Однажды вечером я приехал к Говарду поужинать, а у него играл оркестр контрабасиста Эрла Мейса, который раньше играл у Диззи. Очень хороший небольшой оркестр. Парень по имени Ларри Уиллис играл на фортепиано, я забыл, кто были другие музыканты, а вот ударником у них был Эл Фостер. Он меня ошеломил — у него был великолепный грув, и он очень грамотно его применял. Это было то, что я искал, и я пригласил его к себе в оркестр, и он согласился. До его прихода ко мне я попросил «Коламбию» приехать в «Селлар» и записать их, что они и сделали. Тео Масеро был продюсером, я думаю, эта запись хранится сейчас в их архивах, вместе со многими моими вещами. Эл Фостер не участвовал в записи «On the Corner»; в первый раз он записался со мной в «Big Fun».
Эл был прекрасной основой для оркестра, и грув он мог держать бесконечно. Он был очень похож на Бадди Майлса, а мне тогда хотелось, чтобы мой барабанщик играл именно как Бадди. Еще мне нравился Билли Харт, но вообще-то у Эла Фостера было все, что мне было нужно от ударника. Именно в «On the Corner» и «Big Fun» я сделал настоящее усилие, чтобы завоевать молодую черную аудиторию, которая в основном и покупает пластинки и ходит на концерты. Я даже начал подумывать о том, чтобы в будущем воспитать для себя новую публику. После «Bitches Brew» мои концерты были популярны среди белой молодежи, и я подумал, что неплохо было бы привлечь всех молодых — и белых и черных — к груву.
К этому времени из оркестра ушел Гэри Бартц, и между 1972-м и примерно к середине 1975-го в моем рабочем составе поочередно играли Карлос Гарнетт, Сонни Форчун и Дэйв Либман. Мне нравилось, как играли Дэйв и Сонни. И все эти молодые ребята смотрели на меня как на Бога или отца.
В июле у меня произошла еще одна стычка с полицией — из-за скандала с одной моей жилицей, белой теткой. Она поругалась с Джеки Бэттл, и я сказал ей, чтобы она не совала свой нос в чужие дела. Скандал набрал силу, приехала полиция и арестовала меня в собственном доме. Если бы эта женщина была черной, они бы ничего не сказали. Она первая устроила всю эту катавасию, начала на всех орать. Полиция обвиняла меня в том, что я ее ударил, но у них не было доказательств, и меня отпустили. Потом эта женщина извинилась передо мной за все это безобразие. Но если ты в этой стране родился черным и повздорил с белой женщиной, у тебя нет никаких шансов оправдаться, и это просто ужасно. В полицию нужно набирать более справедливых людей, это слишком важная работа, чтобы допускать туда белого расиста с револьвером и лицензией на убийство.
Я сейчас вспомнил, как я въехал в дом на Западной 77-й улице: один белый парень, которого я нанял сделать кое-какую работу в доме, спросил меня, когда я открыл ему дверь: «А где хозяин?» Представляешь, я стою перед ним — франт франтом, разряженный в пух и прах и все такое, а он спрашивает, где хозяин. Ему и в голову не могло прийти, что чернокожий может жить в таком доме и в таком районе. Черному постоянно приходится сталкиваться с таким отношением в самых разных формах.
А в 1971-м у меня были разногласия с ребятами из «Грэмми»: я сказал им, что большинство премий даются белым, которые копируют черных, что все это бледная имитация, а не настоящая музыка. Я сказал, что нужно учредить премию «Мэмми» для чернокожих. Давать им премии, а потом пусть они рвут их в прямом эфире. Вживую. Мне было ненавистно то, как «Грэмми» обращались с чернокожими: давали премии белым ребятам за то, что они разыгрывали из себя черных. Меня от всего этого тошнит, но как же они бесятся, если заикнешься об этом. Предполагается, что ты должен, стиснув зубы, дарить им свою работу и при этом не высказывать своего неудовольствия, а просто терпеть, а им пусть достаются деньги и слава. Странно, что многие белые так рассуждают. Странно и отвратительно.
В начале года мне удалили камень из желчного пузыря и я порвал с Маргерит Эскридж. Ей не нравился темп моей жизни и то, что у меня были другие женщины. Но в основном, я думаю, ей просто не нравилось сидеть и ждать меня целыми днями. Помню, были мы с ней однажды в Италии, летели в самолете — и вдруг она заплакала. Я спросил, что с ней, и она сказала: «Ты хочешь, чтобы я была вроде члена твоего оркестра, а я так не могу. Я не могу вскакивать по щелчку твоих пальцев. Мне не угнаться за тобой».
Господи, Маргерит, такая красивая, когда мы в Европе появлялись с ней в публичных местах, народ за ней толпами ходил. Она любила музеи, и, помню, один раз — по-моему, в Голландии — она зашла в музей, а посетители там глаз с нее не сводили, куда бы она ни шла. Это тоже ее раздражало. Она была моделью, но такое пристальное внимание ей не нравилось. Она была особенной женщиной, и в моем сердце всегда будет для нее место. Перед самым разрывом она сказала, что если мне когда-нибудь что-нибудь понадобится, то я всегда могу ей позвонить и она придет, но что она не может постоянно выносить всю эту ситуацию и всех этих людей. В последний раз, когда у нас с ней был секс, она забеременела нашим сыном, Эрином. Когда она сообщила мне, что у нее будет ребенок, я сказал, что останусь с ней, но она сказала, что это необязательно. У нее родился Эрин, и она как бы ушла из моей повседневной жизни. Время от времени мы с ней виделись, но она жила своей жизнью, по своим правилам. Я относился к ее решению с уважением. Она была по-настоящему духовной личностью, я всегда буду ее любить.
Позже она переехала с Эрином в Колорадо-Спрингс. Она и сейчас там живет. Когда меня покинула Маргерит, мы с Джеки Бэттл стали почти что парой. Я все равно иногда гулял на стороне, но в основном был с ней. У нас с ней была прекрасная жизнь. Она вошла в мою кровь и плоть, так мы с ней были близки. Я такого ни к одной женщине не чувствовал, кроме Франсис. Но и ей я много горя доставил, я знаю, со мной невозможно ужиться. Она все время пыталась отвадить меня от кокаина, и иногда я на время завязывал, а потом снова брался за старое. Как-то летели мы в Сан-Франциско, ко мне подошла стюардесса и предложила спичечный коробок с кокаином, который я сразу же и стал нюхать — прямо в самолете. Господи, иногда, нанюхавшись кокаина и проглотив семь-восемь таблеток тиунала (депрессанта), я начинаю слышать голоса, заглядываю под ковры, шарю в батареях, под диванами. Мне всюду чудятся чужие люди.
Я доводил всем этим Джеки до белого каления, особенно когда у меня кончался кокаин. Я начинал искать его в машине, рылся в ее сумочке — каждый раз, когда она находила кокаин, она его выбрасывала. Один раз он у меня закончился, а мы собирались куда-то лететь. Я подумал, наверняка Джеки спрятала его у себя в сумке, достал ее сумку и стал в ней копаться. Нашел пачку порошкового мыла «Вулайт» — и, помню, порвал обертку и орал, что это кокаин, так как это был белый порошок. Когда я его попробовал и понял, что это мыло, я от стыда готов был сквозь землю провалиться.