Красное колесо. Узел IV Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Военной комиссии пришли свои – полковники Якубович, Туманов (Половцов уехал в Дикую дивизию), – но в предстоящем диалоге не влиятельны они были помочь.
И вот эти советские внезапно обрели над Россией всю власть. Почему – они? За какие заслуги?
Но если был у разговора смысл – то обратиться к ним, как если бы они любили родину. Поговорить откровенно, честно: вот станьте на моё место и посмотрите отсюда. Можно ли вести войну, допустив вот такую роль армейских комитетов? вот такие речи советов?… – что мы не будем наступать ни шагу?
Первый, конечно, выскочил Гиммер, держал себя как главный контролёр над армией и правительством. Но даже и великодушно: о да, понятное заблуждение: политические цели войны – не производить захватов, смешиваются с военно-техническими – можно ли шагнуть вперёд окопа. Но да, конечно, объяснить эту разницу тёмным массам до невероятности трудно, они плохо усваивают.
Но именно вы, господа, и внесли эти смутные цели в эти тёмные массы. Надо же как-то отыгрывать теперь.
Отыгрывать – они не хотели.
– Господа, это и во всех войнах так: всё идёт прекрасно, пока кем-то не брошено опрометчивое слово „мир”. И – сразу все начинают полагаться на мир, и в армии наступает паралич. Надо – переставать говорить вслух о мире!
Но они – уже не могли перестать. Это была – их единственная форма политического существования.
– Мы – за мир, – объявил маленький Гиммер, для большей важности заложив ногу за ногу, но сбивая важность быстротой речи, – но мы и против дезорганизации обороны. К миру мы будем переходить организованным путём.
Оно и видно.
Но Церетели и Станкевич смотрели на министра очень серьёзно. И весьма искренно подтвердили то же.
– Тогда, господа! – взмолился Гучков. – Зачем же вы делаете всё, чтобы развалить армию?
Но они этого не понимали?
– Демократическая армия будет ещё крепче и надёжней.
– Но ведь работает поливановская комиссия. Мы сделали всё для изменения армейского быта. Чего вы от нас хотите ещё?
О-о! оказывается, многого. Вся инициатива разговора теперь перекинулась к Венгерову и Бинасику. Оказывается, на советском совещании они делали главные доклады: о правах и быте солдат, и об армейских организациях. Оказывается, уже разработано до подробностей и уже единогласно проголосовано депутатами. Армия наша, конечно, впредь не будет армией постоянной службы, но – демократическая. Главное для солдат – пользование свободой слова, печати, союзов, собраний. Немедленно отменить всякое принуждение к общей молитве. Побеги со службы, неисполнение воинских приказов? – не должны разбираться особыми военными судами, но обычными гражданскими, на основе общих прав человека. И не может быть в армии никаких дисциплинарных наказаний или штрафованных состояний, ибо солдаты – полноправные граждане. И никаких „часов” увольнения из казармы или увольнительных списков – но если свободен от нарядов, то и может уходить в штатском платьи, и с ночлегом вне. И мало, что прекратилось отдание чести, – должна быть отменена и рабская привычка командовать „смирно” при входе командира. И должны быть отменены привилегии унтер-офицеров, фельдфебелей, подпрапорщиков: отныне все категории солдат равны! Скорей надо было удивляться тому, что в этом бреде ещё оставались трезвые нотки: офицеры на фронте не подлежат переизбранию. (Но где выборы офицеров уже произошли – пусть остаются в силе. И за солдатами сохраняется право отвода неугодных им офицеров.) И на фронте, условно и временно, можно оставить денщиков (правда, только с согласия ротных комитетов).
А теперь – о комитетах в армии. Они должны пользоваться правами правительственной власти, и выносить постановления, обязательные для своей части. Да, армия не может быть боеспособна при двоевластии – и поэтому: вся власть должна быть у комитетов.
Эх, не послушался Крымова в марте. А – разогнать бы их ещё тогда, пока не разгроздились.
С последней тоской смотрел Гучков на тонкие лица Церетели и Станкевича. На них – было сочувствие. С этими, с такими из них – можно было бы сговориться. Но ведь все они, все они подвластны единогласному решению своего Совещания. И последнее средство – просить у них помощи – тоже бесполезно.
Так Гучков и предвидел.
И последним аргументом, даже не для фигуры, а вполне серьёзно:
– Уйти? Господа, я готов уйти по первому вашему слову. Я с радостью уступлю вам место – если только вы берётесь спасти русскую армию! Я пойду в адъютанты, в канцеляристы к любому другому военному министру, отдам все силы и знания – но пусть он спасёт русскую армию!
А?
Смотрел на всех, на все лица.
И ничего не дождался.
Ушли. И стало опять плохо Гучкову.
О каждом историческом моменте мы легко можем впоследствии рассудить, как правильно было поступить. И лишь в единственно происходящем сейчас – никак не увидишь правильного пути.
Не обедал, ничего в рот не взял, а полежал полтора часа до вечернего сбора министров, тут же, у него в довмине. Конечно, министры тяготятся, что приходится им заседать тут из-за его болезни. Самый мужественный из них, единственный боец, – он стал для них обузой. На их заседания в Мариинский он почти и не ездил, а то ещё фронтовые поездки, так вместо себя посылал Новицкого. (Что ж ехать? – они там на совете министров сочиняют кару за перепродажу железнодорожных билетов и плацкарт!…) Привыкли и они игнорировать его, мелкие постановления по военному ведомству принимали, не спрашивая его согласия. Они всё надеются на моральные силы революции: что – удержат в берегах. Смешно? Но на что другое, правда, остаётся и надеяться? Проявить твёрдость, прибегнуть к репрессиям? Для того не осталось на местах никакой власти, ни полиции, ни послушных воинских частей. И пока петроградский Совет постепенно реорганизовался, вот, во всероссийский, – всероссийское Временное правительство всё больше становилось лишь петроградским, висло без опоры. Посоветовал им Гучков – срочно собрать снова Думу, опереться на законодательное учреждение. Шингарёв отмахнулся: „Вы просто не знаете состава Четвёртой Думы. Если б надо было отслужить молебен или панихиду – то для этого можно было б её собрать. Но на законодательную работу она не способна.” Львов даже забрал из Думы утонувшие там старые законопроекты – решить их самим.
Некрасов, который мотался выступать с речами не намного меньше Керенского (и в каждом выступлении особенно распинался перед толпой, что не висит никакое „двоевластие”, полное доверие с Советом, голосом народной совести, ничто нас с ним не разъединяет, а именно от самодержавной полноты власти Временное правительство добровольно ограничивает себя контролем Совета, и так создаётся равнодействующая народного мнения), – Некрасов усвоил такую манеру: едва поставив в правительстве требование к военному министру, спешит тотчас публиковать его и в газетах: обуздайте ваших солдат на моих железных дорогах; прекратите отпуски солдат в таком количестве; извольте назначать воинские команды для сопровождения поездов и охраны станций (разумеется, всё – в терминах „сознательности”, и конвои тоже будут выделяться местными комитетами, а оплачиваться – военным ведомством).
Так получалось, что ни на кого в правительстве не хотелось уже и смотреть.
Но сегодня неизбежно было собраться всем до единого: обсуждался текст ноты союзникам.
И в том же просторном кабинете министра с окнами и балконом на Мойку, где когда-то сиживал Сухомлинов, а только что рассиживались советские депутаты, – вот собирались министры, и Гучков протягивал входящим руку для слабого рукопожатия. Извинялся, что в домашнем. Полуотлёг в покойное кресло – и думал бы заседание промолчать, просидеть без слова: чёрт и с вами, чёрт и с вашей нотой.
Милюков расселся напыженный, в парадном костюме.
Но пока ещё не все собрались – зашёл разговор о Ленине, и Гучков не мог удержаться (болезнь болезнью, но дело жжёт!): так будем Ленина укорачивать? надо же что-то делать!
И – мягким говорком Львова отвечено было ему, как у них уже сложилось, обдумано: нив коем случае. Правительство не должно ускорять событий с Лениным, чтобы не вызвать столкновений, а то и, не дай Бог, гражданскую войну. Правительство и дальше будет держаться выжидательной позиции и предпочитает, чтобы инициатива выступлений против Ленина изошла от самого народа, когда он разгадает ложность ленинской пропаганды.
И – не стал Гучков спорить. Смежил веки.
Он вот что думал о князе Львове: куда подевался его „американизм”, хозяйственная деловитость, схватчивость, которыми же он и выдвинулся в Земсоюзе? Всё залил теперь благодушный фатализм – и часто даже на заседании его взгляд отрывался куда-то в даль, и он мечтательно улыбался той дали. От земского Львова осталась только манера не считать разбрасываемых казённых миллионов. (Свою-то собственную он каждую копейку считал.)