Чары - Хилари Норман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему было трудно поверить, проглотить эту пилюлю, избавиться от горечи и бешенства, которое душило его, когда он думал об этом. Господи, каким он был идиотом! Eternité была в его руках – пусть ненадолго. А теперь он ее проворонил. Она заперта. Она ускользнула из его рук. Она – вне досягаемости. Ему придется вернуться в Нью-Йорк, к Мадлен, ни с чем. Кроме гроба.
Через две недели состоялись похороны. Шел теплый дождь. Стоя у открытой могилы отца, рядом с братом и Константином, Мадлен пыталась слушать пустые слова священника, старавшегося восхвалять человека, которого он даже не знал.
АЛЕКСАНДР ЛЕОПОЛЬД ГАБРИЭЛ
ЛЮБЯЩИЙ И ЛЮБИМЫЙ ОТЕЦ МАДЛЕН И РУДОЛЬФА
1915–1964
Это новое горе было совсем другим, оно так отличалось от всепоглощающей муки, которая разрывала ее после смерти Антуана. В этой утрате, она понимала – даже сейчас – было что-то от умирания мечты, которая питала ее большую часть жизни. Мадлен было семь лет, когда отец исчез из их дома, и с тех пор Александр был лишь постоянно ускользавшей грезой, которая иногда материализовывалась. И этот единственный телефонный звонок… когда оба они смогли наконец высказать, как они любят друг друга… этот звонок помог ей вынести боль страшной новости, которую привез ей Зелеев из Парижа, сделал даже этот момент безысходной агонии чуть легче. Если б Александр приехал в Нью-Йорк, и она видела б его день за днем… кто знает, может, ей пришлось бы осознать все его слабости. Ведь знать и осознать – это разные вещи. А теперь, навсегда, ее отец останется для нее некой абстрактной силой, в которой черпала надежду ее душа и фантазия.
Никто по-настоящему не знал Александра Габриэла. В его жизни были стороны, о которых, Мадлен понимала, она не знала совсем ничего – но разве это значило что-то, тем более теперь? Одна мысль разрывала ей сердце, когда она бросала комья холодной американской земли на его гроб. В сущности, он был похоронен заживо уже много лет – своей собственной болью и чувством вины, и скорбью. И Мадлен, даже под конец, так и не смогла ему помочь.
Он был ее отцом, и она любила его и любит сейчас.
14
– Что я могу Вам предложить сегодня, мсье?
– Как насчет белой рыбы?
– Превосходная, мсье.
– Я возьму два фунта. А осетр?
– Magnifique,[96] как всегда. Сколько вы хотите?
– Не торопите меня. Что мне лучше взять – белую рыбу или осетра?
– А почему не все вместе, мсье?
– Как пахнет рубленая селедка – можно просто умереть!
– Сегодня воскресенье, мсье – у вас хватит времени, чтоб съесть еще и это.
– От сельди у меня сердцебиение.
– Тогда только белую рыбу и осетра?
– Послушайте, да вы напористы, вы знаете это?
– Извините, мсье.
– Ничего, ничего, все о'кей – чтобы дать вам возможность побыть настоящим ловкачом, я куплю еще, пожалуй, фунт копченой лососины.
– Шотландской, мсье?
– Да вы что, думаете, я – Рокфеллер?
Шел 1965-й, и Мадлен работала упорнее и больше, чем когда-либо, больше даже, чем в Париже – но ей было все равно. Она нашла себе две работы, обе неподалеку от квартиры Зелеева. Одна из них – в Забар и K°, прославленном магазине деликатесов на Бродвее, известном в последние тридцать лет своим иудейским уклоном. Но сегодня в продаже были сорок видов хлеба, свежеподжаренного кофе, прилавки просто ломились от сыров и ставшей даже еще более популярной старой доброй копченой рыбы и разных колбас. По понедельникам и вторникам Мадлен работала в Забаре с двух дня до половины двенадцатого ночи, отдавая утро Валентину. Со среды по субботу она работала в утреннюю смену, и проводила с сыном день, прежде чем пойти на вторую работу в ресторан около Тайм Сквер. Там она обслуживала столики с шести вечера до времени закрытия и надевала смокинг, чтобы петь песенки из популярных шоу вместе с другими официантами и официантками. По воскресеньям, самым удобным для Зелеева дням, когда у него было много времени для Валентина, она работала весь день с девяти утра до полуночи в Забаре. Мерри Клейн, владелец, бранил ее, что она так надрывается на работе, но Мадлен, наоборот, старалась быть как можно больше занятой. Когда она работала, все ее горести уходили куда-то на самый краешек ее сознания – да и потом, чем больше она работала, тем больше денег было у нее для семьи.
Ее единственной целью теперь было создать спокойную и безопасную жизнь для Валентина. А еще она надеялась в один прекрасный день хотя бы частично вознаградить Зелеева за его щедрость и великодушие, и она хотела вернуть долг семье – неважно, как часто Руди повторял ей, что это просто ерунда. Но все это – в будущем, о котором она определенно знала только одно: то, что оно совершенно неопределенно. Единственным требованием Зелеева было – она должна снова начать петь. И когда она наконец предприняла первую, робкую и стыдливую попытку выступать, даже ночи ее стали заняты работой. По всему городу были разбросаны ночные клубы, где новичков привечали и поощряли – если, конечно, они приглянулись – спеть песню-другую. Шли месяцы, и Зелеев и Руди частенько сидели среди гостей в Бон Суар или в О-го-го! или Баре № 1, расположенных в Гринвич-Виллидж. Иногда она пела в Рэт Финк Рум у Джекки Кэннона, кабачке, где посетители пили, в основном для того, чтоб служить потом мишенью изощренных насмешек и измывательств Кэннона, и где уж совсем туго приходилось незнакомцам, которым «посчастливилось» чем-либо ему не угодить. В эти ночи Мадлен одевалась в черное, взбивала свои короткие волосы так, что они начинали отливать белым золотом в свете прожекторов, и называла себя Мадди Габриэл – потому что так легче произносить. И ей так нравилось.
Руди успешно перебрался на Манхэттен как раз перед Рождеством 1964-го. Он нашел квартиру на двадцатом этаже импозантного здания на Пятой Авеню, по своему вкусу, недалеко от Вашингтон-сквер. Каждое утро, встав гораздо раньше, чем обычно в Цюрихе, он шел в банк на Брод-стрит, в самом сердце района Уолл-стрит, и упорно осваивал искусство и науку обращения с вкладами. Он вдруг обнаружил, что делает это с удовольствием, чего с ним никогда не случалось раньше.
– Знаешь, оказывается, у меня есть интуиция, – говорил он с удовлетворением Мадлен. – Я даже и не подозревал об этом раньше! Я просчитаю пятнадцать различных вариантов, прежде чем приму решение.
Руди тоже понравилась жизнь Гринвич-Виллидж – она была таким восхитительным контрастом его дневному существованию удушенного белым хрустящим воротничком и галстуком молодого человека. Почти каждый вечер он отправлялся на обед в какой-нибудь из бесчисленных оживленных ресторанчиков и итальянских кафе на Бликер-стрит или забирался чуть подальше в саму Маленькую Италию или в колоритный треугольничек Чайнатауна. После приятного обеда он возвращался домой отдохнуть пару часиков, а потом, взбодренный и посвежевший, снова выходил из дома, чтобы поддержать сестру, когда она где-нибудь пела, или поняньчиться с Валентином, чтоб Зелеев мог тоже пойти послушать Мадлен. Руди легко заводил друзей; нью-йоркцам, с которыми он сталкивался, нравилась его открытая прямая натура и легкость в общении даже с незнакомыми людьми, и он чувствовал себя гораздо свободнее, внутренне и внешне, и смелее. Этот переезд так много ему дал, что Руди просто не мог нарадоваться, как это он так легко и удачно совершил самый мудрый в его жизни шаг. Единственным огорчением для него было то, что Мадлен по-прежнему упорно отказывалась принимать от него финансовую помощь.