Я вас люблю - Ирина Муравьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его втолкнули на заднее сиденье рядом с женой, двое чекистов втиснулись по краям, а третий сел рядом с шофёром, и в эту минуту из сада, плача и размахивая руками, высыпали девочки. Александра Самсоновна изо всех сил развернулась всем телом назад, чтобы ещё раз – последний! – увидеть их лица, но один из чекистов прикрикнул на неё: «Смотри вперед!» – и так надавил на плечо, что Александру Самсоновну передёрнуло от боли. Она перевела глаза на мужа, на его чёрное лицо, но тут что-то странное произошло с ней: она смотрела на изуродованного Александра Данилыча, но глаза её отказывались видеть то, что им показывали, и, как это бывает, когда плёнка вдруг начинает прокручивать один и тот же кадр, повторяли и повторяли ослепительный летний день, разомлевший и пахнущий травами, и голову облака в небе, и ветки корявых деревьев, а главное, этих родных, кричащих им вслед её девочек, каждая из которых могла бы быть Александре Самсоновне доченькой.
Когда машина подъезжала к Лубянке, пошёл дождь, и Александра Самсоновна ощутила сильную жажду, глядя на светлую воду, мощными потоками льющуюся на землю. Рот её был по-прежнему заткнут тряпкой, руки связаны. Справа от себя она чувствовала родное горячее тело привалившегося к ней Александра Данилыча, который несколько раз за дорогу терял сознание, слева – кожаный рукав чекиста, который источал особенно сильный запах кожи оттого, что разогрелся на солнце. Она не задавалась вопросом, за что их взяли, потому что брали кого угодно и не только без какой-нибудь видимой причины, но и наперекор ей: брали людей, которые руками и ногами присягали новой власти, рвались, чтобы ей услужить, доносили на других людей, поэтому искать ответа на вопрос, за что же их взяли, не имело никакого смысла. Но важно другое: как выйти на волю? Сейчас их поймали, как ловят зверей, но даже зверей иногда выпускают. Вся Москва знала о пытках на Лубянке – слухи просачивались, – но никто не знал, что нужно сделать, чтобы избежать их, и никто не видел своими глазами тех, кто вышел живым после пыток. Таких убирали.
…Алфёров, Александр Данилович, директор женской гимназии, учитель словесности, по образованию филолог, запертый в клетке, где ни днём, ни ночью не гасили света, закрывал глаза, чтобы душа его вспоминала, как в белом глубоком снегу сперва волокли до кареты, но вскоре, поняв, что дольше волочь невозможно: слишком сильна была боль, причиняемая раненому, разобрали забор из жердей и сделали носилки, на которые погрузили этого раненого, нет, лучше сказать: умирающего, ведь в том, что он вскоре умрёт, не сомневался ни один из присутствующих, настолько явственна была моментально преобразовавшая весь облик его – человека живого – печать скорой смерти. Черты русского поэта Пушкина, как только пуля пробила его тело и засела глубоко внутри живота, выразительно обострились: под кожей проступили сосуды, губы почернели, а взгляд, голубой и безумный от боли, блестел лихорадочным блеском.
Всякий раз, когда душа Александра Данилыча Алфёрова доходила до той минуты, как истекающего кровью Пушкина усаживали в карету, и он терял сознание от боли, и ехать уже не могли, и тёрли виски ему снегом, боялись смотреть друг на друга те, которые дрожащими руками укутывали его бекешей и со всех сторон подтыкали её, чтобы ему, умирающему, не надуло в спину, пока они будут добираться до Мойки, и кто-то вдруг вспомнил, что нужно жене сообщить поскорее, иначе нельзя, – когда душа Александра Данилыча Алфёрова доходила до всех этих подробностей, дверь его клетки отворялась, и голос без всяких оттенков кричал: «На допрос!»
На допросе повторялось одно и то же: сперва избивали, потом отливали водой и опять избивали. Он хорошо понял, что, если подписать все предлагаемые ему бумаги, жену, Александру Самсоновну, беременную на четвёртом месяце, отпустят немедленно. Так обещали. Он знал, в чём его обвиняют. Нельзя отрицать, что зерно чистой правды лежало на дне их безумного бреда. Его спрашивали:
– Желали ли вы, Алфёров, скорейшего падения нашей революционной народной власти?
И он отвечал:
– Да, желал.
Вот это и было единственной правдой.
Когда же в лицо ему сунули бумагу, где содержался отчет гражданки Павлушиной Анны Сергеевны, учительницы его гимназии, которая, оказывается, сообщила на Лубянку, что к директору Алфёрову Александру Данилычу всё время приходят подозрительные личности, – когда ему сунули эту бумагу, велев прочитать, а затем подписать, Алфёров с трудом закачал головой:
– Не стану я это подписывать.
Его избили так сильно, что он не выдержал и от боли начал мочиться прямо там, в кабинете. Моча вместе с кровью лилась безудержно, и он с ужасом, на секунду заставившим его почти забыть о боли, смотрел на то, что с ним сталось.
– Подписывай, сволочь! – сказал ему следователь.
Александр Данилыч подписал, и его сразу же после этого увели.
…дядька Никита Фролов, с ранних лет служивший Пушкину и везде сопровождавший его, выбежал на крыльцо, подхватил умирающего на руки и внёс его в дом.
«Грустно тебе нести меня?» – спросил его Пушкин.
Жена выбежала на шум в передней и, побледнев, замерла при виде того, что открылось глазам её.
«Не входи!» – крикнул Пушкин по-французски.
Рану перевязали около семи часов вечера. Обработка и перевязка раны были произведены двумя врачами: профессором акушерства Шольцем и доктором медицины, главным врачом придворного Конюшенного госпиталя Карлом Задером, имевшим большой хирургический опыт.
Врач Арендт, отвечая на вопрос Пушкина, каковы его дела, ответил, что не смеет скрывать от больного всей правды: рана его смертельна. Пушкин поблагодарил Арендта и сказал:
«Теперь я займусь делами моими».
– На допрос! – услышал Алфёров.
– Нам известно, – сказал следователь, – что вы входите в пятёрку тех людей, которые стояли во главе белогвардейского заговора, имеющего целью свержение советской власти. Назовите этих людей.
Опять он покачал головой.
– Тогда я вам их назову, – неожиданно спокойно сказал следователь, – а вы подпишите. Шипов, Щепкин, Штромберг, Оболенский, Андроников. Ну?
Александр Данилыч молчал.
– И, кроме того, Алексеев! – угрожающе добавил следователь, заглянув в какую-то бумагу.
Александр Данилыч попробовал усмехнуться разбитыми губами.
– Я не знаю никого из этих людей…
– С какой целью вы устраивали собрания на своей квартире летом, в отсутствие вашей жены и прислуги?
При слове «жена» Александр Данилыч поднял на следователя красные глаза.
– Вы обещали отпустить её.
– А вы нам не указывайте! Хотите на очную ставку с женой? Она всё давно подписала!
Ему лгали в лицо. Он знал свою жену: она бы никогда ничего не подписала. Потом он вспомнил о ребёнке, и его обожгло ужасом. Лучше бы она подписала. Какая же разница? Он понял, что разницы нет никакой. Во всех этих страшных человеческих делах всегда наступает момент, когда то, что было внутри человека, перестаёт отличаться от бесовского, и люди, руками которых творится зло на свете, есть не более чем несчастные жертвы, пополнившие бесовское воинство. И с ними бороться – пустая затея, обманывать их бесполезно, потому что они не собственной волей совершают дикие дела свои и не по собственной воле безумствуют. Он понял это ещё прежде, чем вступил в религиозно-богословское общество, затеянное архимандритом Кронидом с одной только целью: делиться душевным и нравственным опытом, а также и собственным честным примером противостоять бесовскому набегу на человеческую душу, который сейчас происходит в России. Он знал, что рано или поздно их всех уничтожат, но то же самое за много лет до революции знал и Константин Петрович, принявший монашество и ставший архимандритом не для того, чтобы удалиться от этого мира, а для того, чтобы хоть чем-то помочь ему.
– Бывает, что нету иного пути, – сказал ему однажды архимандрит, и Александр Данилыч его услышал.
– Какие люди приходили в вашу квартиру в отсутствие жены?
– Не помню.
– А я вам напомню! Шипов, Щепкин, Астров, Андроников, Алексеев…
– Этих людей я не знаю и никогда не слышал их фамилий.
Александр Данилыч чувствовал почти блаженство тогда, когда говорил правду. Да, он подписал мутный бред их безумья, в который они, может, верили сами, во-первых, от дикого страха друг друга, но, главное, потому, что не различали добро ото зла. Он подписал нелепое подтверждение своей принадлежности к никому не известной контреволюционной организации под названием «Национальный центр», но, когда его спрашивали о людях, имён которых он даже не слышал, ему доставляло блаженство сказать: я не знаю. А он ведь и вправду: не знал.
…в ночь на 28 января состояние больного достигло крайней степени тяжести. Боль его становилась непереносимой. Сознание оставалось, однако же, ясным с кратковременными провалами в беспамятство. Умирающий вёл себя мужественно и изо всех сил старался не стонать, чтобы не пугать жену, поминутно входившую к нему в кабинет, садящуюся на пол у его дивана и плачущую. Забывшись, он вскрикивал от боли, но опоминался тотчас же и говорил: