Стрелок. Извлечение троих. Бесплодные земли - Стивен Кинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но иногда ты все равно ненавидишь. И этому тоже ее научил Оксфорд.
2
Детту Уокер абсолютно не интересовало Движение, да и жила она в обстановке более скромной: на чердаке облупившегося многоквартирного дома в Гринвич-Виллидж. Одетта и знать не знала про этот чердак, равно как и Детта не ведала о пентхаусе, а единственным человеком, подозревавшим, что что-то неладно, был Эндрю Финн, шофер. Он поступил на работу к отцу Одетты, когда той было четырнадцать, а Детты Уокер еще и на свете не было.
Временами Одетта исчезала. Иногда на несколько часов, иногда на несколько дней. Прошлым летом она пропала на три недели, и Эндрю уже собирался звонить в полицию, но в тот вечер Одетта сама позвонила ему и попросила подать машину завтра в десять: она хочет проехать по магазинам.
С его губ едва не сорвался крик: «Мисс Холмс! И где это вы пропадали?» Но он уже спрашивал раньше, а в ответ получал лишь недоуменные взгляды – действительно недоуменные взгляды, в этом он мог поклясться. «Нигде я не пропадала, – скажет она. – Ты что, Эндрю? Ты же сам каждый день возишь меня в два, а то и в три места. У тебя, я надеюсь, нет еще старческого склероза, а?» А потом рассмеется, как будто сегодня у нее особенно замечательное настроение (а так всегда и бывало после этих исчезновений), и ущипнет его за щеку.
– Хорошо, мисс Холмс, – сказал он. – Завтра в десять.
В этот раз ее не было три недели. Эндрю положил трубку, закрыл глаза и вознес краткую благодарственную молитву Пресвятой Деве о благополучном возвращении мисс Холмс. Потом позвонил Говарду, привратнику в ее доме.
– Она когда пришла?
– Минут двадцать назад, – сказал Говард.
– Кто ее привез?
– Без понятия. Ты же знаешь, как это бывает. Каждый раз – новая машина. Иногда они останавливаются за углом, я их вообще не вижу и даже не знаю, что она вернулась, пока мне не позвонят. Смотрю, а это она. – Говард помедлил и добавил: – У нее на щеке здоровенный синяк.
Говард был прав. Синяк был действительно здоровенный, но он уже начал сходить. Эндрю не хотелось даже думать о том, каким он был в свежем виде. Мисс Холмс спустилась ровно в десять. Одетая в шелковый сарафан с бретельками не толще спагеттины (дело было в конце июля). Синяк на щеке уже начал желтеть. Она предприняла чисто символическую попытку скрыть его под макияжем, словно зная, что чрезмерные старания замазать синяк только привлекут к нему еще больше внимания.
– Как это вас угораздило, мисс Холмс? – спросил он.
Она весело рассмеялась:
– Ты же знаешь, Эндрю, какая я неуклюжая. Я вчера выходила из ванной, и у меня рука соскользнула с поручня… я в спешке мылась, чтобы успеть новости посмотреть. Шлепнулась и приложилась щекой. – Она уставилась на его лицо. – А ты, я смотрю, уже собираешься талдычить насчет докторов и осмотров, да? Можешь не отвечать: за столько лет я научилась видеть тебя насквозь. Я все равно никуда не пойду, ни к каким врачам, так что даже и не проси. Со мной все в порядке. Вперед, Эндрю! Я намерена скупить пол-»Сакса» и весь «Джимбелс», а в промежутке съесть все, что подают в «Четырех временах года».
– Да, мисс Холмс, – сказал Эндрю и улыбнулся вымученной улыбкой, стоившей ему немалых усилий. Синяк был явно не вчерашний, а как минимум недельной давности… но он все равно промолчит, разве нет? Всю эту неделю он звонил ей каждый вечер ровно в семь часов, потому что, если хочешь наверняка застать мисс Холмс дома, надо звонить к началу новостей Хантли-Бринкли. Мисс Холмс – заядлая поклонница этой программы. Она смотрит ее каждый вечер. Вот только вчера не смотрела. Вчера он приехал и выпросил у Говарда ключ. В нем зрело настойчивое убеждение, что с ней действительно случилась какая-то неприятность вроде той, о которой она рассказала… только дело не ограничилось синяками или переломами: она умерла, умерла в одиночестве, и сейчас, в этот самый момент, лежит там мертвая… Он вошел. Сердце бешено колотилось. Он себя чувствовал точно кот в темной комнате, поперек которой растянуты струны для пианино. Оказалось, он зря психовал. На кухонном столе стояла забытая масленка, и хотя крышка была закрыта, масло успело покрыться плесенью. Он вошел в десять минут восьмого и ушел через пять минут. Во время быстрого осмотра квартиры он заглянул и в ванную. Там было сухо. Полотенца сложены аккуратно, может быть, даже слишком аккуратно. Все поручни в ванной блестели сухим металлом. Ни капли влаги.
Он знал, что его не было – этого случая, о котором она рассказала.
Однако Эндрю не думал, что она солгала. Она сама верила в то, что сказала.
Он взглянул в зеркало заднего обзора и увидел, как она легонько, кончиками пальцев, растирает виски. Это ему не понравилось. Обычно она терла себе виски перед тем, как опять исчезнуть.
3
Эндрю не стал глушить двигатель, чтобы печка работала и мисс Холмс сидела в тепле. Сам он пошел к багажнику. Глядя на два ее чемодана, он снова поморщился. Выглядели они так, как будто взбешенные мужики с явной нехваткой мозгов, но зато с крепкими телесами долго и нудно пинали их со всех сторон, отделав их так, как они не решились отделать мисс Холмс, как они обработали бы и его, например, окажись он тогда там. И дело совсем не в том, что она женщина; она черномазая, наглая черномазая с Севера, которая сует нос туда, куда бы ей лезть не надо. По их мнению, такая женщина вполне заслуживает того, на что она так нарывается. Дело в том, что она состоятельная черномазая. И что американские граждане знают ее разве что чуть похуже Медгара Эверса или Мартина Лютера Кинга. Дело в том, что ее черномазая физиономия красовалась на обложке «Тайм», и было бы затруднительно отдубасить такую особу, а потом с невинным видом говорить: «Чего? Нет, сэр. Нет, начальник. Мы и в глаза-то ее не видели. Никого даже похожего не было, правда, парни?» Дело в том, что это действительно проблематично – распалить себя до такой степени, чтобы ударить единственную наследницу «Холмс дентал индастрис», когда у них там на солнечном Юге двенадцать заводов «Холмс», один из которых в соседнем с Оксфордом округе.
Так что, не осмелившись тронуть мисс Холмс, они лупили ее чемоданы.
Он смотрел на эти немые свидетельства ее пребывания в Оксфорде со смешанным чувством стыда, ярости и любви – столь же немым, как и вмятины на чемоданах, которые были такими красивыми, а вернулись побитыми и помятыми. Он смотрел, не в силах сдвинуться с места, и дыхание его струйками пара вырывалось в морозный воздух.
Говард уже шел помочь, но Эндрю помедлил еще мгновение, а потом взялся за ручки чемоданов. Кто вы, мисс Холмс? Кто вы на самом деле? Куда вы время от времени пропадаете, и чем вы таким занимаетесь, неужели таким нехорошим, что потом вам приходится сочинять всякие небылицы, чтобы солгать даже себе самой? И буквально за миг до того, как подоспел Говард, в голове у него пронеслась странная мысль, так пугающе уместная: Где вы еще? Где остальное?
Немедленно прекрати так думать. Если кому-то и нужно об этом поразмыслить, так это самой мисс Холмс, а она вроде бы не проявляет такого намерения, так что и ты прекращай.
Эндрю вытащил из багажника чемоданы и протянул их Говарду. Тот спросил, понизив голос:
– У нее все нормально?
– По-моему, да. – Эндрю тоже понизил голос. – Просто она устала. Устала до самого, как говорится, нутра.
Говард кивнул, подхватил побитые чемоданы и пошел к подъезду, только на минуту задержавшись, чтобы легонько коснуться полей шляпы, уважительно приветствуя Одетту Холмс, которую было почти не видно за тонированным стеклом.
Когда он ушел, Эндрю вытащил со дна багажника сложенную конструкцию из нержавеющей стали и начал ее расправлять. Кресло-каталка.
19 августа 1959 года, примерно пять с половиной лет тому назад, часть Одетты Холмс от колен и ниже перестала существовать, точно так же, как выпадают в небытие часы и дни ее странных исчезновений.
4
До несчастного случая в подземке Детта Уокер реально осознавала происходящее всего несколько раз – так высятся над океаном коралловые острова, с виду отдельные образования, а на самом деле – вершины огромного архипелага, скрытого под водой. Одетта и не подозревала о существовании Детты, да и Детта не знала, что есть такая Одетта… но Детта по крайней мере ясно осознавала, что с ней что-то не так, что в ее жизни происходит нечто, мать его, странное. Смутные воспоминания о том, что происходило с ней, когда Детта завладевала ее телом, Одетта приписывала не в меру разыгравшемуся воображению. Детта, будучи не столь смышленой, до этого не доходила. Она действительно кое-что вспоминала, но далеко не все, и происходило это крайне редко.
Детта хотя бы частично осознавала эти провалы.
Она помнила о фарфоровом блюдце. О нем она помнила. Помнила, как опускает его в карман платья, то и дело поглядывая через плечо, чтобы убедиться, что Синяя Тетка за ней не подглядывает. Потому что блюдце принадлежало Синей Тетке. Детта смутно сознавала, что это блюдце особенное. Потому она его и взяла. Еще она помнила, что отнесла его в одно место, которое она называла (хотя она и не знала, откуда взялось это название) Отстойником, – к дымящейся мусорной яме, где она как-то увидела обожженного младенца с пластиковой кожей. Она помнила, как осторожно поставила блюдце на землю и уже собиралась на него наступить, но потом остановилась, чтобы снять трусики и положить их в тот же карман, где лежало блюдце, а дальше она осторожно провела указательным пальцем левой руки по прорези в том самом месте, где Старый Глупенький Бог соединил ее ноги неплотно. И не только ее, а всех на свете женщин и девочек. И все-таки кое-что в отношении этого места задумано было неплохо, потому что она помнила приятный толчок, помнила, как ей захотелось еще сильнее надавить, но она все-таки не надавила, помнила приятное ощущение обнаженности, когда хлопчатобумажные трусики не мешали ей слиться с миром, а она все-таки не надавила, пока ее туфелька – черная кожаная лакированная – не надавила на блюдце, и вот тогда она надавила пальцем на эту свою прорезь, точно так же, как надавила ногой на особенное блюдце Синей Тетки, она помнила, как черная лакированная туфелька накрывала тоненькую синюю паутинку, идущую по кромке блюдца, она помнила об этом давлении, да, она помнила, как вдавливает блюдце в Отстойник, давит ногой и пальцем, помнила о восхитительном предвкушении от соединения пальца и прорези, помнила, что, как только блюдце треснуло с горьким и хрупким хрустом, такое же хрупкое удовольствие хлынуло вверх от прорези к самым глубинам нутра, пронзая его, как стрела; она помнила, как с ее губ сорвался крик, неприятный и хриплый, как карканье вороны, которую спугнули со жнивья, она помнила, как тупо смотрела на осколки блюдца, потом медленно доставала из кармана свои простые хлопчатобумажные трусики и надевала их, исподнее, она как-то слышала это название, но память не зафиксировала когда именно, и теперь бескрайний океан времени волнами прилива вынес это слово как водоросли, на поверхность ее памяти; исподнее, очень верно, потому что сначала ты разоблачаешься, как бы выходишь из него, чтобы сделать свои дела, а потом возвращаешься внутрь, к исподнему – сначала одна черная блестящая туфелька, потом вторая, как хорошо, как приятно, она отчетливо помнила, как трусики скользили по ногам, по коленям, засохшая корочка на левом уже скоро отвалится, обнажив розовую, как у младенца, кожицу, да, она помнила прекрасно, как будто это все было неделю назад, или вчера, или буквально минуту назад, она помнила, как пояс трусиков дошел до подола платья, помнила четкий контраст белого хлопка и черной кожи, как сливки, да, именно как сливки, льющиеся из кувшина в чашку кофе, и вот трусики уже под подолом, и теперь уже платье стало ярко-оранжевым, а трусики ползут не вверх, а вниз, они такие же белые, но уже не хлопчатобумажные, а нейлоновые, дешевенькие прозрачные нейлоновые трусики, дешевые не в одном только смысле, она помнила, как они соскользнули, как поблескивали на коврике «доджа де-сото-46», да, какими они были белыми, какими дешевыми, их уже не назовешь исподним: просто дешевые белые трусики, да и девчонка была дешевой, и это было так хорошо – быть дешевой, продажной, выходить на панель даже не как проститутка, а как хорошая свиноматка; она помнила уже не круглое фарфоровое блюдце, а круглое белое лицо парнишки, изумленного пьяненького студентика, он не был, само собой, фарфоровым блюдцем, но лицо у него было круглым, как блюдце Синей Тетки, и на щеках у него расползлась паутинка, такая же синяя, как на особенном блюдце Синей Тетки, но так было лишь потому, что неоновый свет был красным, свет был слишком ярким, в темноте свет от вывески придорожной закусочной делал синими алые подтеки на его щеках, где она расцарапала их в кровь, а он только сказал: «Зачем ты, зачем, зачем ты это делаешь?» – и открыл окно, чтобы высунуться наружу и блевануть, а она помнила, что в баре слушали Доди Стивенса, который пел о коричневых туфлях с розовыми шнурками и большой панамке с фиолетовой ленточкой, она помнит, что звук его рвоты был похож на грохот щебенки в бетономешалке, а его пенис, еще минуту назад торчавший молодцеватым восклицательным знаком над курчавыми волосами лобка, сник, превратившись в дряблый белесый вопросительный знак; она помнила, как хриплые раскатистые звуки рвоты вроде бы прекратились, а потом зарядили по новой, и она еще подумала: «Похоже, дальше закладки фундамента этого парня не хватит», и рассмеялась, и прижала свой палец (теперь его украшал длинный подпиленный ноготь) к обнаженной вагине, но все-таки не совсем обнаженной, потому что теперь она заросла курчавыми волосами, но внутри у нее раздавался все тот же слабый, отрывистый хруст, и по низу живота разливалось все то же причудливое ощущение, в котором боль мешалась с наслаждением (но только приятнее, намного приятнее, чем вообще ничего), а потом он повернулся и стал шарить вслепую, пытаясь ее схватить, и все приговаривал хрипло, с надрывом: «Ах ты, проклятая черномазая сучка», а она продолжала смеяться, легко увертываясь от него, а потом, схватив свои трусики, открыла со своей стороны дверцу машины, чувствуя, как его пальцы пытаются поймать ее за блузку, и убежала в майскую ночь, напоенную ароматом ранней жимолости, красно-розовый неоновый свет разбивался о гравий парковочной площадки какой-то послевоенной планировки, а она торопливо запихивала свои трусики – дешевые нейлоновые трусики – уже не в карман, а в сумочку, набитую подростковой мешаниной косметики, и бежала, неоновый свет дрожал, и вот ей уже двадцать три, и это не трусики, а шарф из искусственного шелка, который она небрежно опускала в сумочку, проходя вдоль прилавка галантерейной секции универмага «Мейси», – шарф, который стоил в то время 1,99 доллара.