Мужайтесь и вооружайтесь! - Сергей Заплавный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тырков тут же велел ему кафтан, казацкую шапку с зеленым накухтарником и новые сапоги выдать. Но Микифор все это в дорожную суму сложил: придем-де на Москву, там и надену; обутки и кафтан на походе от лишнего сноса беречь надо. Только шапку и надел. С тех пор казаки его меж собой Босотой кличут, а Тырков Микифором Ивановичем величает…
— Такой вот набор у Иевлейки получился, — задумчиво помолчав, поделился своими наблюдениями Кирила. — Весна у него — стремянной, лето — десятник, осень — воевода, а зима — мужик-простец. Не знаю, случайно это вышло или намеренно, но отвлеченные мысли с круговоротом жизни он не хуже иных проповедников увязал. Заодно другую цепочку выстроил: утро-де весне соответствует, полдень — лету, вечер — осени, ночь — зиме. Нынче мы в осень вступили — в последние времена, значит. А дальше ночь — воцарение антихриста. Но за ней рождение или возрождение следует. Месяцеслов по Солнцу пишется, а Солнце — это душа наша. Она тоже всходит и заходит, светом или тьмой наполняется, к обретению или потере облика человеческого ведет. Но коли солнце вечно, то и душа неумираема. Она из любой тьмы к свету восстанет, ей только надежду дай.
— Умно сказано! — похвалил Иевлейку Тырков. — Но не до конца. Я бы добавил, что для нас душа — это земля Русская, православная. За нее мы тут жизни кладем.
— Он и добавил, — замялся Кирила. — Но другими словами.
— Это какими же?
— Нелицеприятными… Московское государство, говорит, на самозванстве, междоусобицах и ненасытности верхов совсем душу потеряло. Теперь, говорит, все ее искать бросились. Душу то есть. Что верхи, что низы в ополчения подались. Ныне у всех меж собой какое-никакое согласие наметилось. Не завтра, так скоро одно на всех и одоление будет. А дальше что? Не дай бог, если государство общими стараниями срастется, а душа как была, так и после в раздвойстве останется. Одному, говорит, без другого никак нельзя.
— И ведь правильно говорит! — уперся в Кирилу посуровевшим взглядом Тырков. — Корень познания горек. В особенности такой. От него нелицеприятные слова и рождаются. Тебя-то что в них смущает?
— Порядки не мы придумали, Василей Фомич, — подобрался Кирила, — Не нам их и менять.
— Это смотря с какой стороны посмотреть, Нечаич. Мысли городьбой не огородишь. Я вот тоже, когда мы сюда из Сибири добирались, об одном думал: прогоним ляхов — все остальное само собой приложится. Теперь вижу: не все… Кто есть царь? — Царь есть душа народа, ко всем справедливая и равно близкая. Но по крови родословной она — увы! — не передается. Ее делами заслужить надо, любовью и заботой истинной. Есть среди нас такая душа. У всех она на виду, да не все ее хотят видеть. Вот и получается, что мало над ляхами верх взять, надо еще и меж себя душой, как Солнцем, скрепиться. А у нас, видишь, какой разброд: князюшка Трубецкой в одну сторону глядит, его казаки — в другую, кремлевские бояре — в третью, Заруцкий — в четвертую. Прочих сторон тоже немало. Как бы тут с царем опять не промахнуться. Не мы с тобой нынешние порядки придумали, это правда, но ведь хочется по-новому пожить. Задушевно. Без розни.
— Еще как хочется, Василей Фомич! Но это вряд ли… Только на свадьбе все князи.
— На свадьбе, говоришь?.. Ладно, — решил переменить больную тему Тырков. — Тогда разъясни, с чего это вдруг Сергушка Шемелин у тебя в женихи вышел?
— Не вдруг и не у меня, — поправил его Кирила. — Женихом его казаки окрестили — за то, что он к шапке ромашку или белую яснотку цепляет, кудри на новый лад расчесывать стал, в походке переменился. Да ты, поди, и сам это заметил.
— Что из того? Молодые любят покрасоваться. Возраст у них такой. Кровь в жилах кипит, мысли играют. Завел бы Сергушка зазнобу, да где ее взять? А тут я со своими болячками слег.
— Ты-то при чем?
— А при том. Принес как-то Сергушка со двора пучок летучек [106], чтоб мне веселей было. В келье темно, стыло, а они такие желтые, солнечные — во тьме горят. Гляжу на них, наглядеться не могу. И сразу мне моя Павла вспомнилась, а еще дом, молодость, силы нерастраченные. Вот Сергушка и стал мне цветы запоздалые с поля носить. Куда я его с поручением ни пошлю, отовсюду с ними возвращается.
— Из Кадашей так особенно, — многозначительно разулыбался Кирила. — Их тут море разливанное. А дорога в слободу как раз мимо избы бондаря Ольши Худяка лежит. Сама-то изба того и гляди развалится, зато трубу далеко видать. Труба синяя, а на ней со всех сторон белые цветы намалеваны. Сдается мне, Сергушка их с полевыми и перепутал.
— С цветами намек ясен, — прикинулся простачком Тырков. — С Сергушкой тоже. А чего ради Ольша Худяк трубу разукрасил?
— Не Ольша, — подосадовал на его непонятливость Кирила. — У Худяка детишек орава. Старшенькой лет пятнадцать, а то и побольше. Расторопная такая, смышленая. Не то что по дому, бондарить отцу помогает. Долго ли ей трубу размалевать?
— Так бы сразу и сказал: Сергушка-де по цветной трубе узнал, где Марья-краса золотая коса живет-поживает, добра молодца поджидает.
Кирила поморщился. Опять Тырков его вокруг пальца обвел. Сначала дурацким вопросом с тонкого намека сбил, затем сам в острословие пустился. Однако на этот раз Кирила решил ему не уступать.
— Насчет золотой косы врать не буду, — напустил на себя озабоченность он. — Худякова дочь белобрыса. О красе ее судить не берусь. На красу у каждого свой глаз. По мне так обычная деваха. И звать Мотрей. Остальное, как в сказке: увидал ее ясный сокол на голубом небе, она ему навстречу белой лебедью и встрепенулась… Да ты сам на Мотрю при случае погляди. Тут тебе цветочек, тут и ягодка.
— Погляжу, Нечаич. Непременно погляжу, — заверил его Тырков. — Сергушка Шемелин, чай, мне не чужой…
Следующие несколько дней он на Хамовном дворе и посещая ткачих-надомниц, живущих в стороне от бондарей, провел. Ведь Пожарский и Минин его дружину сюда с таким расчетом направили, чтобы она здесь не только обжилась и покормилась, но и порядок в слободе навела. С первой половиной задачи Кирила Федоров справился, а за другую еще и не принимался. Пришлось Тыркову свою сметку и настойчивость проявить.
Вникнув в организацию ткацкого дела, он понял, что староста заворуй и растратчик, от него многие беды идут. А еще от целовальника. Вот и поставил Тырков на их место старых мастеров-хамовников. Затем в ограде, в ткальнях и на складах велел тайные проходы заделать, чтобы лен и готовые полотна через них не выносились. В караулы поставил своих дружинников. И только после этого к бондарям на другую половину Кадашевской слободы завернул. Само собой в сопровождении Сергушки Шемелина.
Ольша Худяк оказался мастером по изготовлению вязаной и деревянной посуды. Избенка у него тесная, подслеповатая. Чуть не всю ее занимали печь и стол, вокруг которого едва уместились он сам, замотанная в тряпки старуха, круглолицая молодайка, подросток с заячьей губой, две девочки и малец лет пяти. Каждый из них был занят своим делом. Ставя гнутые клепки в упоры на исподнем дне, Ольша лагунок для хранения крупы собирал. Старуха и молодайка прутья вязника надвое расщепляли, чтобы обручень на посуду из них сделать. Подросток с заячьей губой бочонок из липовой заготовки выдалбливал. Девочки кубышки плели, а малец раздвижной покрышкой уже готового кадушка́ игрался.
— Что скажешь, воевода? — глянул на Тыркова Худяк.
— Бог в помощь скажу, — не замешкался с ответом тот. — А дальше, что спросишь.
— И тебе здравствовать, коли пришел. Не ждали тебя, вот и думаю, как быть. С чем припожаловал?
— Захотелось посмотреть, кто под трубой с белыми цветами обитает. Должно быть, особые люди.
— Это ты правильно заметил, воевода, — особые. Не без доли живем: хлеба нету, так дети есть. А что до трубы, так ее мой Чудинко разукрасил, — тут Худяк мотнул головой в сторону подростка. — Он у меня на все руки горазд. Вокруг говорят, что дурак, а того понять не могут, что дурак и в бочке сидючи, волка за хвост поймает. Он ко всем с открытой душой, а его гонят.
— Я не гоню! — вдруг решительно заявил Сергушка, и все Худяки, до того старательно отводившие в сторону глаза, разом на него воззрились.
По этим взглядам Тырков понял, что Шемелина здесь знают. А еще он понял, что Кирила Федоров в своих догадках от того оттолкнулся, что печную трубу цветами могла только рука мечтательной девицы разрисовать. О руке убогого Чудинки он и не подумал.
Почувствовав, что молчание затянулось, Тырков похвалил Шемелина:
— Правильно делаешь, Сергушка. Так и впредь будь. Лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою.
— Сергушка меня любит, — отложив долбленку, закивал Чудинко. — Он мне нож и доспех подарил… И Мотрю любит. Он с ней челомкался [107], я сам видел. Они теперь обручники [108], да?
— Ой! — закрыла лицо руками Мотря.