Железный Густав - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обо всем этом и толковали ребята во время школьных перемен, по дороге в школу и из школы. Они толковали об этом на своем школярском языке, пестрящем латинизмами, наряду с такими выражениями, как «колоссально» и «на большой с покрышкой». У них были грубые, ломающиеся голоса, на подбородках уже частенько кудрявился пух, — если б война продолжалась, их бы уже отправили на фронт. А так они все еще считались мальчишками, гимназистами, что не мешало им живо всем интересоваться.
Лет десять назад предыдущее поколение упивалось стихами Гофмансталя, высмеивало «Песни о розах» Эйленбурга и разве самую малость горячилось из-за вопроса: дирижабли или аэропланы? Да и то весьма умеренно. Так сказать, в пределах… Раскормленное эстетское поколение, с кокетливой склонностью к самоубийству и ко всему прекрасному. (Самое слово «самоубийство» их шокировало как грубое, и они предпочитали говорить: «вольная смерть».)
Новое же, возросшее в трудные годы нужды и голода поколение выдалось более крепким. Оправдалось изречение, что плоды, взращенные на тощей земле, здоровее, чем вскормленные тучной. Эта новая молодежь, пережившая войну в глубоком тылу, всегда чувствовала себя в чем-то обманутой, обделенной. Она не намерена была и впредь давать себя в обман. Настороженно выжидая, с неусыпным недоверием следила она за событиями…
Гейнц Хакендаль включился в ее ряды. Он вернулся к своим товарищам, к своему поколению. (Эрих, хоть всего на четыре года старше Гейнца, принадлежал во всех смыслах к довоенному поколению.) Прошло немного времени, а ему уже не верилось, что совсем недавно он часами просиживал, ухаживая за своими ногтями. А спустя еще немного времени он уже опять проникся юношеским отвращением ко всем этим раскрашенным модницам на Тауэнцинштрассе. Сердце его едва ли даже на секунду замирало при мысли о Тинетте. Зато он часто и подолгу думал об Ирме.
14Профессор Дегенер снова оказался прав, когда просил Гейнца запастись терпением: задач у него будет хоть отбавляй, и даже в самом недалеком будущем. Да, задач у всех хватало, такое уж было время.
Пришлось и Гейнцу Хакендалю взяться за свои.
Как-то утром в последних числах февраля его разбудили настойчивые звонки. В школе почему-то не было занятий, — должно быть, опять бастовали. А возможно, протестовали. Во всяком случае, Гейнц еще не вставал, отец отправился в обычный рейс по городу, а мать, как и всегда, не щадя распухших ног, выстаивала в очереди за продовольствием.
Гейнц натянул брюки, набросил поверх ночной рубашки пальто и прошаркал в домашних туфлях через холодную, как гроб, квартиру — отворить дверь. Перед ним стояла «какая-то» — в самом деле «какая-то». Гейнц не сразу узнал в нежданной гостье свою сестру Эву — в свое время такую хорошенькую, свежую и немного сварливую Эву. Прошло немало времени, пока, признав ее, он не воскликнул:
— Ты, Эва? Входи же!
Да и она не сразу его узнала. Впрочем, не столько потому, что он сильно изменился, сколько потому, что была чересчур взволнована, и к тому же изрядно навеселе. Она прислонилась к дверному косяку, ее отвисшие щеки дрожали, дрожали тяжелые серовато-голубые веки.
— Где мать? — спросила она. — Мне срочно нужна мать.
— Мать ушла за покупками. Входи же, Эва!
Держа за локоть, он провел ее в спальню родителей, единственную мало-мальски теплую комнату в квартире. Эва села на кровать и огляделась.
— Где мать? — спросила она опять со страхом. — Мне срочно нужна мать.
— Мать ушла за покупками, — повторил Гейнц, внимательно к ней приглядываясь. — Не могу ли я помочь тебе, Эва?
Она вряд ли его слышала, и он не стал настаивать: очевидно, она была пьяна, но едва ли не больше — взволнована; волнение пересиливало в ней хмель и смешивалось с ним…
— Как же мне быть? Как быть? — негромко повторяла она про себя.
На минуту она уронила голову на подушку и закрыла глаза, — казалось, ее вот-вот сморит усталость…
И тут же выпрямилась. Спустила ноги с кровати, не глядя на Малыша, прошла через всю комнату, остановилась перед комодом и, словно она здесь одна, выдвинула верхний ящик. Вынула какие-то бумаги и уставилась на них недоуменным взглядом, точно не зная, что с ними делать…
— Эва! — окликнул ее Гейнц, стоя у печки. — Эва!
Она быстро повернулась и, все еще держа в руке бумаги, взглянула на него.
— Ты, Малыш? — спросила она. — В чем дело? Мне надо поговорить с матерью…
— Мать ушла за покупками, Эва, — в третий раз сказал Гейнц. Он подошел к ней, осторожно взял у нее бумаги, положил обратно и сказал: — Зачем тебе понадобилась мать? Не могу ли я заменить ее?
— Как же мне быть? — снова воскликнула она с отчаянием. Она смотрела на него застывшим взглядом, и лицо ее не менялось; хоть видно было, что с ней стряслась беда, в ее сухих горящих глазах не было слез. И наконец: — Мне нужно уехать…
— Куда же, Эва?
— Прочь из Берлина.
— Почему же ты хочешь уехать из Берлина?
Она смотрела на него все так же в упор. Но теперь в ее глазах мелькнул ужас.
— Почему?.. — прошептала она и умолкла.
— Пойдем, Эва, — сказал Гейнц ласково и за руку подвел ее к кровати. — Пойдем, приляг. Погоди, я сниму с тебя ботинки. Да ты вся окоченела! Вот так, а теперь накройся одеялом, ну, лучше тебе?
Она спокойно всему подчинялась, но ничем не давала понять, что ей лучше.
Он снова взял ее руку в свою:
— А теперь рассказывай, почему ты должна уехать из Берлина?
Она не отвечала. Но в глазах ее неожиданно появилось новое выражение: она озиралась, как ребенок, проснувшийся в незнакомом месте и с интересом все разглядывающий.
— Что это? — спросила она. — Я лежу в маминой кровати?
Гейнц покачал головой.
— Так, значит, в отцовой?
Он кивнул.
Эва рассмеялась — залилась надрывным смехом, скорее похожим на судорожное рыдание.
— Вот! — воскликнула она и ткнула пальцем. — Здесь я родилась — тому назад двадцать три года! А теперь лежу в отцовой кровати. — И снова она затряслась от смеха. — То-то обрадуется отец, что в постели у него лежит шлюха!..
И так же внезапно, как начался, смех ее оборвался.
Она открыла сумку и начала в ней рыться. Ключи, пудреница, мелкие монеты полетели под кровать, но она не обратила на это внимания. Наконец она протянула ему записку:
— На, читай!
Это был листок из школьной тетради. Неуклюжим детским почерком — каждая буква в особицу — было выведено: «Елка. Елка растет в лесу. Это наше немецкое рождественское дерево. Ни один народ так торжественно не празднует елку, как наш немецкий народ. Елка…»
— Понятно? — спросила Эва, не сводя с брата глаз. И с раздражением: — Да переверни же страницу!
Он перевернул листок. На другой стороне поперек текста было жирно намарано:
«Ты меня застрелила, курва, но дай срок, я до тебя доберусь!»
И больше ничего.
Гейнц взглянул на сестру.
— Понятно? — снова шепнула она дрожащими губами.
— Нет, — сказал он. — Кто это писал?
Она посмотрела на него со страхом и только после долгой паузы тихо выдохнула:
— Он.
Ей, видно, страшно было произнести даже это «он».
— Это про кого Тутти тогда говорила?
Эва кивнула.
— Ну и что же? Что означает этот вздор? И ты позволяешь стращать себя такой чепухой?
— Это не чепуха!
— Разумеется, чепуха! Это… — Но он оборвал на полуслове, увидев, что она хочет, но не решается что-то сказать.
Наконец она сказала:
— Я правда его застрелила. Я стреляла ему в лицо. Мы стояли нос к носу…
— Но, Эва, если б ты его застрелила, как бы он мог тебе написать? А если ты его не застрелила, что за дикость запугивать тебя своей смертью? Если ты и правда в него стреляла, значит, промахнулась.
— Нет, это верно, что я его застрелила. Я видела: все лицо у него было в огне.
— Быть не может!
— У него все может быть!
Гейнц снова задумался. А потом подсел к сестре на кровать, взял ее холодные руки в свои и сказал ласково:
— Ты бы мне все рассказала, Эва, а вдруг я придумаю, как тебе помочь?
— Мне никто не поможет…
— А вдруг. Как знать!
— Вот если б у тебя хватило духу меня застрелить! Ах, Малыш, я часто думаю: хоть бы у кого хватило духу меня убить. Сама я слишком труслива, чтобы покончить с собой. Но этого я б не испугалась. Клянусь, я б не убежала. Я даже не стала бы кричать…
— Прошу тебя, Эва, расскажи, как все было. Ты, говоришь, в него стреляла, но что тебя заставило? Ведь это не шутка — застрелить человека, будь он сто раз плохой. Ты моя сестра, я ли тебя не знаю, как же у тебя рука поднялась?
Эва кивнула, но вряд ли она его слышала. Она думала о своем.
— Нет, — сказала она, — ничего не выйдет. Я умру только от его руки, когда-нибудь он замучит меня до смерти. Знаешь, Малыш, — продолжала она, будто в горячке, и он ободряюще закивал ей и ободряюще стиснул ей руки. — Ведь уже немало времени прошло с тех пор, как я в него стреляла. А мне это до сих пор жить не дает, я не знаю, что с собой делать. Я все время пила без просыпу, да и сейчас налакалась. Но даже когда я в стельку пьяна, это во мне не утихает. Оно все время здесь и меня ужасно мучит, ужаснее даже, чем он меня мучил…