Иоанн Антонович - А. Сахаров (редактор)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале великого поста Пётр Фёдорович издал повеление: всем сановникам и вельможам, носившим титулы командиров взводов, баталионов и полков, быть неотлучно на учениях, во главе своих частей. Это приказание привело всех в неописанный конфуз. Публика с изумлением увидела марширующих по улицам, по щиколку в грязи, перед своими баталионами и взводами, генерал-фельдмаршалов: графов Александра Иваныча Шувалова и изнеженного сибарита и сластуна Алексея Разумовского, дядю государя – принца Жоржа и больного одышкой, в бархатных штиблетах на опухших, подагрических ногах, князя Никиту Юрьевича Трубецкого. Гетман Разумовский даже нанял особого голштинского офицера для уроков новой муштровки. Придворные и статские чины были не менее озадачены. Парикмахера своего Брессана государь назначил в директоры фабрики гобеленов и произвёл в камергеры; ямщика же, какого-то Патрикеева, в титулярные советники.
Перед пасхой Пётр III писал к своему другу королю Фридриху, что, не остерегаясь ничего и никого, он предаёт себя на волю Бога и в охрану своему народу и без провожатых по Петербургу ходит пешком.
IV
ДРЕЗДЕНША
У Вознесенского моста стоял обветшалый и огромный, с кучею амбаров, конюшен и покосившихся флигелей, деревянный, с поросшей мхом кровлей, дом царевича Леона Грузинского. Через переулок за ним был такой же старый дом камер-фурьера Рубановского. Сюда, после неудачной справки у Крашенинникова, под вечер, подошёл Мирович.
Его озадачили крики и песни пьяной черни, вырывавшиеся из грязного тёмного кабака на углу этого дома, рядом с вонючею рыбною лавкой. Он поднял глаза – на соседнем балконе, выходившем на проспект, были вывешены для проветривания какие-то шубейки, подушки и детское бельё. Убитая кошка валялась среди улицы.
«Нет, Кенигсберг не в пример лучше и чище Петербурга; там аккуратнее и такого неряшества не позволят!» – подумал Мирович, с трудом перейдя через растаявшую обширную лужу у спуска с Вознесенского моста. Он вошёл к Рубановскому. Ему сказали, что Василий Кириллыч, хотя и у себя, но после обеда перед всенощной почивает, а потому, если ему есть надобность, не угодно ли подождать.
Делать нечего. Стал дожидаться Мирович в кабинете. Он устал за день в ходьбе по городу и сильно проголодался. Комната, куда его ввели, была маленькая, душная. Пахло ладаном и к тому как бы пригорелым постным маслом. Со стены глядел портрет какого-то толстого, крупноносого протоиерея. В пяльцах у окна стояло неконченное женское шитьё по бархату. На столе у диванчика лежало несколько тощих и серых тетрадок, в четвёртку, тогдашних «С. – Петербургских ведомостей», две-три книжечки академических «Ежемесячных сочинений», колода старых игральных карт и в кожаном, закапанном воском переплёте объёмистая книга «Камень веры».
«Ну-ка, что пишут о наших делах с пруссаками? – подумал Мирович. – Как ценят наши победы и что случилось нового после меня?».
Он стал просматривать «С. – Петербургские ведомости».
Новости этой газеты сильно опаздывали. В нумере от 1 марта вести из Парижа были от 1 февраля, из «Гишпании» от 18 января. Где-то была даже просто оговорка от редакции: «Иностранные газеты не бывали». О делах России с Пруссией ни слова.
«Ну, наших газетиров, – злобно усмехнулся Мирович, – немцы не будут сечь на Невском, коли когда-нибудь возьмут Петербург!».
Он начал перелистывать литературный журнал «Ежемесячные сочинения». В одной книжке было длинное рассуждение о кубовой краске, в другой – о строении погребов. В нумере за январь была статья из английского «Спектатора» «Разговор между любовью и разумом». Мирович от нечего делать стал её перелистывать:
Р а з у м. – Весьма бы трудно было, любезная сестрица, сойтиться нам с вами.
Л ю б о в ь. – Не вижу я благоразумия в браках, сделанных только для одной корысти… Когда я возжигаю любовь, то возвышаю низкое состояние до знатности или повергаю высокое до подлости… Кто много рассуждает – тот худо любит, а кто горячо любит – тот мало рассуждает…
Мирович закрыл книгу, вздохнул и задумался. «Это верно! – утвердительно сказал он себе. – Кто горячо любит, тот не рассуждает».
На дворе между тем стало темнеть. Езда по улицам затихла. В соседней комнате чирикали стенные часы. Сверчок трещал вблизи за сундуком. Тяжёлая, тёмная лампада теплилась в углу, у киота. Мирович взглянул на иконы.
«Я был во тьме, – подумал он, – и увидел свет… Да, я его увидел… С остриём шпаги у груди меня ввели в заседание франмасонов… И я клялся быть совершенным и справедливым. Я обновился – иной становлюсь теперь человек. Более не злиться, не проклинать. Всепрощение, вера в людей и любовь к ним, высокая любовь… Но кого я люблю более всего? Поликсену. Да где же она? Её нет… и неужели я никогда, никогда более её не увижу?».
За дверью, в прихожей, раздался удушливый, старческий кашель. Шлёпая туфлями, в комнату вошёл, в халате на мерлушках, сгорбленный, сонный, худой и с крючковатым носом старик. То был Рубановский.
– Авдиенции у государя ищете? просьбица есть? – спросил камер-фурьер, скрипя табакеркой и из-под кустоватых бровей подозрительно щурясь на гостя.
Мирович объяснил, зачем пришёл.
– Бабьи интрижки, сударь, кхе! смехи да волокитство! – продолжал Рубановский, сердито тряся головой. – Не по нашей части… гм!.. Пустобрёшество одно! Просим извинить, кхе-кхе! Час, в он же ко всенощной добрые люди, а вы…
– Василий Кириллыч, помилуйте! – заговорил, хмурясь, Мирович. – К вам пришли, на вас только и надежда. Вам одним можно знать, куда от двора отъехала девица Пчёлкина… а вы…
– Не шаматон[160] я гвардейский и не шаркун! и любовными дуростями, сударик, не занимаюсь, вот что-с! – свирепо набивая нос, отрезал Рубановский. – Да коли бы и знал, то б не сказал. У меня, сударь, дети, дочки… А мало ли, не в пронос слово, не в обиду сказать, ноне всяких шалберников, совратителей девиц?
– Но я… Василий Кириллыч, разве из таких! – возвысил голос Мирович. – И притом, как вы можете? это, наконец, обидно… афронт…
– Да не о тебе, батюшка, не о тебе… Что вскинулся? Эк, испугал! Нечего пугать! Сами не из робких… А что до твоей сударушки, так я и посесть час несведом, где она, да – кольми паче – и знать мне, слышишь, по моему рангу, не для чего… Дорожка, сударь, скатертью дорожка! – склонив голову и сердито топчась на месте, ответил Рубановский. – Просим извинить и не осудить… да-с, не осудить…
Бешенство проняло Мировича. Иголки заходили у него в руках. Не помня себя от ряда неудач и гнева, он вышел на улицу.
«Будь не старик да не у себя в доме, – сказал он себе, сжав кулаки, – я б тебе, постнику, показал!».
Голова Мировича кружилась. Горло подёргивали судороги. С трудом дыша, он, как пьяный, шатаясь, прошёл несколько шагов. На улице кое-где тускло зажигались фонари.
«Куда же теперь? – злобно спросил он себя. – Или идти к государеву секретарю Волкову, добиться приёма и просить, за воинские мои старания и заслуги, о разыскании во что бы то ни стало девицы Пчёлкиной? Ха-ха!.. Безумие! За воинские заслуги! Какие они? Разве к Разумовскому? Но он, после моей стычки с Юсуповым, совсем от меня отказался. Писал я ему с походов не одну цидулку; он и не откликнулся… Неужели ж опять за границу, в Кенигсберг, когда армия и без того вот-вот повернёт оглобли в Россию?.. Есть, кажется, выход, и простой, – да подлые, малодушные люди! Всё их тянет в водоворот, в суету, – уехал бы на Украину, к другу Якову Евстафьичу, или в Киев, выйти в отставку, на тихом хуторе поселиться, в раю…»
За спиной его послышался оклик. Его назвали по имени. Он оглянулся.
У Вознесенского моста стоял добродушный, невысокого роста, круглый, с красным, в веснушках, лицом и с манерами беспечного кутилы и щёголя, несколько навеселе, лет тридцати двух-трёх пехотный офицер. То был деливший с Мировичем часть заграничного похода его знакомый, поручик Великолуцкого армейского полка Аполлон Ильич Ушаков. Он месяцем раньше Мировича был прислан, по фуражным делам, из армии в Петербург, где и остался. Племянник знаменитого Андрея Ивановича Ушакова, грозы розыскной экспедиции прежних лет, он давно промотал отцовское состояние и жил афёрами, дружбой с повесами и мотами всевозможных слоёв и неизменным посещением трактиров, харчевен и кофейных домов. При деньгах он был весел и смел; без денег – тряпка тряпкой.
– Какими судьбами? Вот не ожидал! – воскликнул оперившийся в Петербурге и бывший в, эту минуту точно на крыльях Ушаков.
– По службе; как и ты, разумеется, с поручением! – ответил, отвернувшись от него, Мирович.
– Ну, и гут[161], хохландия; значит, запылим! Хочешь, пойдём, сокрушим по маленькой? финансы в авантаже[162]… Откуда в сей момент?
Мирович указал назад, за церковь.
– От Дрезденши? – спросил, не спуская с него весёлых, навыкате, смеющихся глаз, Ушаков.