Семигорье - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Музыка, будто нехотя, остановилась на высокой ноте, Алёшка отступил на полшага, склонил перед Зойкой голову. Он слышал, что им хлопали, но напряжением воли всё ещё отрешая себя от зрителей, чтобы не вспыхнуть, чтобы вконец не растеряться под взглядами многих глаз, с окаменевшим лицом провёл Зойку в дальний от оркестра угол. И там, у стены, уже за спинами людей, душевное напряжение оставило его. Пряча глаза, он запоздало пылал от смущения и ждал и желал, чтобы оркестр заиграл и все ушли туда, в круг, и забыли про него и Зойку. Оркестр наконец ожил, люди сдвинулись к середине зала, и Алёшка облегчённо вздохнул. «А Зойка молодец…» — подумал он. Он хотел сказать об этом Зойке, повернулся и увидел, что стоит один, — волшебница исчезла.
Алёшка растерянно усмехнулся и в многолюдье зала стал искать глазами Ниночку.
КИМ
Они давно не видели друг друга, отец и сын.
Степанов навалился на тугую боковину старого кожаного кресла, кулаком примял щеку, молча разглядывал Кима. Острым, на людях отточенным взглядом, он черту за чертой отделял то чужое ему, что наслоилось на его Кима за годы самостоятельной жизни.
В живом, нервическом, сейчас несколько смущённом лице он старался разглядеть следы неизбежных в молодом возрасте духовных перемен.
Внешне Ким не был похож на Арсения Георгиевича. Узкое, горбоносое лицо, выпуклые, с затаённым огнём глаза, большой, охваченный тонкими губами рот, всегда подвижный, будто шепчущий, чёрные, с курчавиной волосы, крупные, чуткие, как у музыканта, уши, худое, в высоту ушедшее тело — всё это внешне резко отличало Кима от невысокого, плотного, тяжеловато-спокойного Степанова.
Ким не был похож на Степанова и не мог быть на него похож. Арсений Георгиевич не знал тех, от кого Ким унаследовал свою внешность. В заволжских степях, под Бугурусланом, бойцы принесли мальчонку на лошадиной попоне из порубленного казаками обоза, и Арсений Георгиевич, тогдашний командир красного полка, не нашёл сил пойти посмотреть на его растерзанную мать. Живой мальчонка сидел на попоне, насуплено оглядывал обступивших его бойцов.
— Что, товарищи, делать будем? — тихо спросил Степанов. Он понимал, что в неприютной, боями полыхающей степи для мальчонки-сироты нет другого дома, кроме полка. Бойцы с лицами, пообугленными жарой и пылью, опираясь на винтовки, скорбно стояли над мальчонкой, скребли тугие ёжистые скулы, поглядывали на комиссара Петра Губанкова.
Пётр Губанков и решил судьбу безродного мальчишки. Он сказал:
— На сегодняшний день приютов в степи нету. Мы одни здесь Советская власть — будущее для таких вот мальцов воюем. В полку оставим, Авдотья моя присмотрит. А вот как его звать-величать, то сейчас сообща решим. Поскольку малец к жизни явился в год революционный, отразить то надобно в имени…
Мальца назвали Ким. И отчество дали Профинтернович. И фамилию — Пролетарский. Ким Профинтернович Пролетарский.
Пётр Губанков сложил голову на Сихотэ-Алиньском перевале. Авдотья Ильинична увезла Кима к себе на родину, в Семигорье. А когда Степанов после промакадемии оказался на партийной работе в Верхневолжье, взял он десятилетнего Кима по доброму согласию Авдотьи Ильиничны в свою бездетную семью.
Авдотья Ильинична, на всю жизнь, породнённая со Степановым памятью о Петре Губанкове, крестьянским умом рассудила, что Киму у Степановых будет сытнее и уж, наверное, в городе он лучше одолеет нужную ему учёность. Верила она и в Арсения. Отдавая своего сердечного, сказала Киму: «Кроме как добру, Арсеньюшка тебя не научит!..»
Арсений Георгиевич породнился с Кимом по разумению. Ни любви, ни отцовской привязанности к диковатому парнишке, похожему своими повадками на вспыльчивого донского казака, он в ту пору не знал. Он привёз Кима ради Валентины: им нужен был третий человек, чтобы стать семьёй. Ох и дик был Ким первое время! Среди каменных домов и улиц он метался, как заброшенный в город волчонок. Он не признавал новой для него жизни.
Степанов помнил, как однажды, возвращаясь домой, он увидел в соседнем садике при старинном особняке мальчишек. Среди них, сжав кулаки, стоял Ким. Мальчишки дразнили его. И Ким, с упрямо прикушенной губой, вдруг сорвался с места и, в только что купленных ему новых ботинках, прыгнул в лужу. Он сорвал с головы кепку и её швырнул под ноги.
— Я чистюля, да?.. Я папенькин сынок, да?.. Интеллигентик, да?! — тонким, захлёбывающимся страданием и злобой голосом кричал он и топал по кепке мокрым грязным ботинком.
Степанов рванулся к ограде, но удержал себя. Только пальцы, охватившие железные прутья, сжались с такой силой, что железо прогнулось. Он успел понять, что нельзя вот так, с налёту, вмешиваться в обнажённый ребячий мир, живущий по своим законам.
Много раз потом он ходил мимо старинного особняка и с сочувствием поглядывал на погнутые железные прутья ограды — непоправимо осложнились бы его отношения с Кимом, не удержи он себя в ту минуту.
Дома он, молча, ждал, пока Ким, хмуря лоб и по-зверушечьи поглядывая на него, отмывал ботинки, стирал кепку и носки. Когда Ким всё выстирал и развесил сушиться, сказал ему, нарочито подчёркивая своё презрение:
— Если у тебя такое желание быть свиньёй, можешь пойти во двор и сесть в лужу! Штаны ты ещё не стирал… — и ушёл.
Он не говорил с ним о культуре. Он понимал: Ким должен приобрести новый для него опыт жизни. И предоставил ему возможность самому смотреть, думать, перенимать. Ким, видимо, смотрел и думал; по крайней мере, оборванный и грязный домой он больше не приходил. И Валентина слышала, как однажды он сердито сказал своему товарищу:
— Ну и пусть интеллигентик! Всё равно буду доктором!..
Как-то Валентина, радуясь, шепнула: «Сеня, ты заметил, как Ким сегодня ел? Молча, сосредоточенно и ложку держал, как ты. И к белому хлебу не притронулся, ел чёрный, и солил кусок, как ты!»
В другой раз она сказала: «Ким походку вырабатывает: левую руку в карман, ступает неторопливо, твёрдо. Это смешно, но он старается ходить, как ты… Не заметил, у него изменились вкусы? Всех наших знакомых делит на хороших и нехороших. В зависимости от того, как относишься к ним ты!..»
Он отшучивался. Тогда он не знал, какое важное место в его жизни займёт Ким.
С каждым прожитым годом Степанов всё яснее сознавал простую житейскую истину: человеку всегда не хватает жизни. С каким бы напряжением он ни жил, сколько бы он ни сделал за свою жизнь, на земле всегда останутся не доделанные им дела.
Лет через пять, когда Ким прижился в семье, а самому Степанову перевалило за сорок и стало прихватывать поизносившееся сердце, он вдруг с удивлением почувствовал, до физической тоски ощутил потребность ещё при жизни увидеть себя повторённым в другом, близком ему человеке.
Всё, чем он жил: нужные стране заводы, новые города, сёла, люди, которым день за днём он отдавал силы, ум, сердце, партия, именем и разумом которой он направлял жизнь этой вот северной области России, — всё это заполняло его жизнь до последней свободной минуты. Он старался сделать за отпущенную жизнь как можно больше, чтобы другие, те, кто будут продолжать его дело, не тратили время и силы на то, что мог сделать он. Всё, что он делал, безымянно входило в жизнь его страны. И — Степанов знал — на пороге смерти он не будет сожалеть о том, что имя его не высечено на обелиске обновлённой России.
Но продолжить себя в живом человеке! Это было новое для него чувство. Странное, беспокойное чувство. Быть может, оно появилось потому, что рядом появился Ким.
Степанова потянуло к взрослеющему Киму.
Ким мужал, всё отчётливее являлось их внешнее несходство. Арсений Георгиевич понимал, что не в силах дать Киму своё лицо, глаза, свои руки. Но дать свой характер, привить Киму свои убеждения, как прививают дикой яблоне благородные свойства, заставить её цвести его цветами, её плоды налить своими соками — это было в его силах, он не сомневался, что это в его силах.
Он думал вырастить из Кима государственного деятеля, образованного практика, с молодых лет нужного людям. Умудрённый жизнью, он с железной настойчивостью, шаг за шагом, вырабатывал в Киме те человеческие качества, которые казались ему важными в его будущей деятельности.
Степанов знал: чувства людей несовершенны, ощущая мир, они не открывают истины. В сложных человеческих отношениях, тем более в государственной деятельности, руководствоваться чувствами — всё равно, что шагать в реку, полагаясь на зеркальный блеск её воды. Он считал: воспитать человека — это воспитать его разум. Его волю. Разум должен владеть чувствами.
«Если Ким воспитает волю, — размышлял Степанов, — он будет человеком. Это — главное. Этому можно научить. И надо научить…»
Он многое успел. Ким научился управлять временем и своими желаниями. Вошёл в заведённый в семье твёрдый порядок жизни. Законом стала для него утренняя, до здорового пота, гимнастика, холодный душ. Ким был рядом, он давал наблюдать свою жизнь и был уверен, что Ким впитает в себя его понимание долга перед людьми и страной, что он пойдёт той дорогой, которую ему предначертали.