Катастрофы сознания - Татьяна Ревяко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, мысль о самоубийстве шла с ней давно, и она об этом писала. Но между мыслью и поступком — огромное расстояние.
В 1940 г. она запишет: „Я уже год примеряю смерть. Но пока я нужна“. На этой нужности она и держалась. Марина никогда не оставила бы Мура своей волей, как бы ей ни было тяжело.
Годы Марина примерялась взглядом к крюкам на потолке, но пришел час, когда надо было не думать, а действовать — и хватило гвоздя.»
«В Москве мы через Вадима Сикорского позвали к Соне и Юде Каган в Молочный переулок детского писателя А. А. Соколовского, в 1941 г. подростком находившегося в Елабуге со своей матерью, детской писательницей Н. Саконской. О том, что она начинала дружить с Мариной, — мы слышали, как и о том, что смерть Марины тяжело повлияла на ее сына. Ему в тот год было тринадцать — четырнадцать лет. Мать его умерла.
Он говорил о теплых отношениях между Мариной и его матерью и о Муре, которого не видел после смерти Марины. Теперь этот давно выросший подросток сидел перед нами. Держался он просто и дружески.
Мур передал ему свои слова к Марине, сказанные в пылу раздражения: „Ну уж, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!..“
Беспощадно грубые слова шестнадцатилетнего Мура прозвучали в материнстве Марины — приказом смерти — себе. Услышанные через девятнадцать лет, прозвучали мне — откровением о настоящем существе ее смерти: ее самоубийство — в сумасшедшем завязавшемся узле их, вдвоем, заброшенности в чужое место меж чужих людей, сжатых войной, одиночеством, — было жертвенным.
Ее смерть его от смерти — удержит. Наступал деловой час бесстрашия. Кто мог спасти его от него самого, кроме нее? Нельзя было терять ни дня! Уходила, чтобы не ушел он!
Искала работы, намеревалась продать столовое серебро, поселясь в найденной комнате. К ней подошла смерть — в неистребимой серьезности. Отвести ее рукой, обойти — означало подвергнуть опасности смерти самого близкого человека — сына. Этого она не могла.
Так меня, верящую, что жизнь надо терпеть до конца, озарило знание тех Марининых дней. Страшным шагом ответила на неразумные слова сына — чтобы не сделал этого он.
Любовь к сыну помогала ей упорно искать работу. Ей все еще верилось, что, как в детстве его, они — одно. Но когда в роковой час его горделивой угрозы, что, по несогласию его с их жизнью в Елабуге он может уйти в смерть, — открылись ее глаза на сына: он уже не одно с ней! Оттолкнув мать, он может шагнуть в смерть. С этой соперницей — спора нет. Вырос! В отчаянии выбирает себе другую спутницу! Спора — нет. Ей, его заслонив, отдать себя. Устраниться с его пути. Дать полную от себя свободу. Что могло быть полней? Жить без него? Это она не могла. Рассуждать некогда. Выход найден! О, как надо было спешить!
В 1941 г., накануне эвакуации Литфонда, Марина с сыном собиралась к отъезду. Мне передали рассказ подруги ее дочери Али — Нины (фамилии не узнала). Она застала Марину, в смятении укладывающую в чемодан вместе — нужное и ненужное, растерянную тем, что Мур не хотел ехать, спорит с ней. Она спасала его от смерти. Он же еще был мальчик! Спасала.
Ее просьба, настойчивая, не носить парижского костюма, беречь его до окончания школы, потому что такого по тем временам „не достанешь“, раздражала его. Мур давно уже вырос (был ростом с отца) и, вероятно, не рос более, вещь надо было сохранить. Он не хотел. Переходный возраст его не мирился с лишениями и неудобствами, вызванными эвакуацией из Москвы. Наперекор всем окружающим, из Москвы выехавшим в эвакуацию, он стремился из эвакуации в Москву.
Она ему не прощала. Она глядела вперед, на того, кем он будет. Для себя сознавая все — позади, она жила мечтой его будущего. На упреки сына, что она не умеет ничего добиться, устроиться, она в горькой надменности, на миг вспыхнувшей гордости, бросила сыну: „Так что же, по-твоему, мне ничего другого не остается, кроме самоубийства?“ Но это был вызов, на который Мур ответил: „Да, по-моему, ничего другого вам не остается!“
Слова эти были после гибели Марины рассказаны им самим тогдашним товарищам его по Елабуге.
Но слова эти не вызвали в матери реакции: она понимала, что они возникли в пылу разговора. Что в своей глубине он любит ее — она знала. Но „кого-то из нас“ — это было совсем другое! Но не о ней, а о нем… Это была не просто дерзость мальчишки…
Так уже не нужна ему мать… Конечно! Огромная усталость должна была в тот миг пасть на Марину. Потрясенный ее уходом, он не повторит ее шага… Пусть живет он, юная ветвь! Ему открыты все дороги, а ей…
Кончена их жизнь вдвоем, их единство, что оно и было то коротко, только в его младенчестве! С детских лет мужественный, он давно рвался из ее рук. Крайний эгоцентризм, вспоенный всеобщим — и прежде всего ее — восхищением, жар таланта (к перу и кисти), холод ума и самосознания, упоенье собой, знание себе цены — отстраняло его от того, что зовется „дом“. Уже ничья воля не могла довлеть над ним — только своя.
Будь с ним мужчина — отец его, — может быть, он помог бы? Но женщину-мать сын уже отметал от себя. Не довлела. Но она была тут, ее дыхание, ее несогласие со многим в его поведении, ее воля в дне. То, что было ее жизнью с ним, — забота, для него было насилие. Он задыхался.
„Марина исступленно любила Мура!“ — слышала я не раз от видевших ее в 1939–1941 гг, в Москве. Она помнила себя с семнадцати лет, свою попытку самоубийства. Он был — сколок с нее. Их сходство, в нем бившееся, и невозможность для него понять это, его удаление от нее в эти дни — решало все нежданно и просто. Успеть спасти его, молодое цветущее дерево, от молнии смерти. Я вижу, как все просветлело вокруг нее — в момент решения. Нет, не решения. В преддверии решения есть всегда колебание — да или нет. Тут ей была неизбежность.
Я чувствую это и теперь всем своим существом, нашей общей душой, поняв сужденность тогда ее шага. Его жертвенность. В этот миг, я знаю, какой еще свет тронул ее сердце: после нее его жизнь сразу устроится, его, вдруг осиротевшего, не оставят, ему помогут. Так думала мать о сыне. Но не совсем так решила жизнь: сын два года после окончания школы был голоден. О мечте досыта наесться хлеба он две зимы (1941–1943) писал своей сестре.
Меня хотят уверить, что Марина ушла — и оставила сына! — оттого, что не вынесла тяжестей жизни. Но от нищеты Цветаевы не погибают.
Да, ее любовь к сыну была так велика, что если б ее заковали в цепи, он бы ей говорил: „Ты мне нужна“, — она бы и веса цепей не ощущала.
Марина ушла, чтобы не ушел Мур.
Сомневаться в этом могут лишь люди совершенно иного уровня, неспособные понять натуры Марины, ее неистовость, ее абсолютизм, — своей меркой мерящие!
Ее усталость росла. Она устала еще во Франции, где от нее отвернулись после ее публичного приветствия Маяковского, — она мне писала об этом, ее мало печатали. Она еще в 1934 г. задумывала уйти из жизни, но ее удерживал сын.
„Мне все эти дни хочется написать свое завещание, — писала она А. Тресковой из Ванав: 21 ноября 1934 г. — Мне вообще хотелось бы не быть. Иду с Муром или без Мура, в школу или за молоком, — и, изнутри, сами собой слова завещания. Не вещественного — у меня ничего нет — а что-то, что мне нужно, чтобы люди обо мне знали: разъяснение“.
С 1939-го по 1941 гг., оставшись одна с Георгием, она жила блистательными стихотворными переводами. С войной они кончились, лопнули, как детский воздушный шар.
Отъезд в неизвестность с людьми незнакомыми, неимение на кого опереться, чужие случайные люди. Елабуга, маленький захолустный городок. Пастернак чувствовал какую-то вину перед Мариной:
Что делать мне тебе в угоду —Дай как-нибудь об этом весть,В молчаньи твоего уходаУпрек невысказанный есть.
Но если бы не только Пастернак, а если бы все писатели мира захотели преградить ей путь к ее шагу — она бы их отстранила. В этот час она прошла бы сквозь них, как сквозь тень… И я бы не удержала ее. На ходу своем она сжала бы мне руку, молча. Зная все, что я бы рвалась ей сказать. Полная своим рвением, не слыша меня в этот час…»
Чайковский Петр Ильич
Петр Ильич Чайковский (1840–1893) — русский композитор.
Согласно официальной версии, 21 октября 1893 г. Чайковский заболел холерой. Болезнь протекала очень тяжело, в ночь на 25-е началась агония. Долгие годы причину смерти Чайковского никто не подвергал сомнению. Но затем появилась версия о самоубийстве. Главным образом ее адептом стала А. А. Орлова, которая в 1938 г. работала в Доме-музее Чайковского в Клину. Эмигрировав из СССР, Орлова сообщила, что у нее имеются неопровержимые доказательства того, что Чайковский покончил жизнь самоубийством. Но более полная статья Орловой по этому вопросу помещена в апрельском номере английского журнала «Music Letters» за 1981 год. На Западе у версии нашлись как сторонники (Джоел Спигелман, Дэвид Браун), так и противники (Н. Берберов, А. Познанский). В России же до сих пор практически все исследователи отвергают версию о самоубийстве. Рассмотрим доводы сторон.