Том 5. Очерки, статьи, речи - Александр Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(«Стихи о Прекрасной Даме»)
Мы пережили безумие иных миров, преждевременно потребовав чуда; то же произошло ведь и с народной душой: она прежде срока потребовала чуда, и ее испепелили лиловые миры революции. Но есть неистребимое в душе — там, где она младенец. В одном месте панихиды о младенцах дьякон перестает просить, но говорит просто: «Ты дал неложное обетование, что блаженные младенцы будут в Царствии Твоем».
В первой юности нам было дано неложное обетование. О народной душе и о нашей, вместе с нею испепеленной, надо сказать простым и мужественным голосом: «Да воскреснет». Может быть, мы сами и погибнем, но останется заря той первой любви.
Все мы как бы возведены были на высокую гору, откуда предстали нам царства мира в небывалом сиянии лилового заката; мы отдавались закату, красивые, как царицы, но не прекрасные, как цари, и бежали от подвига. Оттого так легко было броситься вслед за нами непосвященным; оттого заподозрен символизм.
Мы растворили в мире «жемчужину любви». Но Клеопатра была Βασιλίς Βασιλέων[61] лишь до того часа, когда страсть заставила ее положить на грудь змею. Или гибель в покорности, или подвиг мужественности. Золотой меч был дан для того, чтобы разить.
Подвит мужественности должен начаться с послушания. Сойдя с высокой горы, мы должны уподобиться арестанту Рэдингской тюрьмы:
Я никогда не знал, что можетТак пристальным быть взор,Впиваясь в узкую полоску,В тот голубой узор,Что, узники, зовем мы небамИ в чем наш весь простор.
Впиваясь взором в высоту, найдем ли мы в этом пустом небе след некогда померкшего золота? Или нам суждена та гибель, о которой иногда со страхом мечтали художники? Это — гибель от «играющего случая»: кажется, пройдены все пути и замолены все грехи, когда в нежданный час, в глухом переулке, с неизвестного дома срывается прямо на голову тяжелый кирпич. Этой лирикой случая жил Лермонтов:
Скакун на волю господинаИз битвы вынес, как стрела,Но злая пуля осетинаЕго во мраке догнала.
Мой вывод таков: путь к подвигу, которого требует наше служение, есть — прежде всего — ученичество, самоуглубление, пристальность взгляда и духовная диэта. Должно учиться вновь у мира и у того младенца, который живет еще в сожженной душе.
Художник должен быть трепетным в самой дерзости, зная, чего стоит смешение искусства с жизнью, и оставаясь в жизни простым человеком. Мы обязаны, в качестве художников, ясно созерцать все священные разговоры («santa conversazione») и свержение Антихриста, как Беллини и Беато. Нам должно быть памятно и дорого паломничество Синьорелли, который, придя на склоне лет в чужое скалистое Орвьето, смиренно попросил у граждан позволить ему расписать новую капеллу.
Март-апрель 1910
Литературный разговор
Казалось бы, с развитием общественного мнения и литературного спроса после революции должна наконец появиться и у нас в России золотая литературная середина. На Западе повсюду существуют целые армии журналистов, беллетристов, критиков, умеющих приготовлять здоровые и удобоваримые «домашние обеды». Пусть это не ново и не гениально, — но знание и приличный стиль там налицо.
У нас таких «кухарок за повара» положительно не видать. Как аукнется, так и откликнется. Революция наша простерла фантастическое зарево — и зарево оказалось миражем. На фоне миража, сделавшего всю жизнь, снизу доверху, на годы и годы, фантастической, встали соответствующие фантастические призраки. В литературе — это были какие-то «серые сотни» — «литераторы» (в отличие от писателей), «безбытные» и беспочвенные, безыдейные либо идейничающие, бездарные и гениальничающие, без стиля, без языка, без традиций прошлого, без планов на будущее. В пору революции для них нашлись соответствующие уличные печатные органы, где они очень «не солоно» остроумничали; теперь, когда сплыла газетная и журнальная пена, им пришлось «не солоно похлебать»; они оказались «безработными» в буквальном смысле слова, и лишь немногие из них с трудом ютятся теперь около литературы, предпочитая насущный хлеб — золотым снам.
Числа им нет. По числу их ровно столько, чтобы образовать хороший фон, литературную среду, хорошую «золотую середину». По качеству — они создают только литературную суматоху, сеют смуту, громоздят одно невежество на другое. Исключение составляют только единицы, которых, впрочем, немедленно избирают в академики. Тем, кто сам держится в пределах литературного стиля и литературной скромности, российская академия быстро приходит на помощь, нарушая всякий стиль поспешным и безграмотным увенчанием того, кому венок осенних роз пристал более, чем шумные общественные лавры.
Я говорю, разумеется, об И. А. Бунине. Этот образованный, спокойный, умный и тонкий поэт очень уж не вяжется с академией; закапает она чернилами его чуткую русскую душу. Однако у нас делается так сплошь и рядом: кто не нарушает стиля «снизу», над тем рано или поздно производят операцию «сверху». Некоторым нравится называть такое положение — положением «между молотом и наковальней»; к чему такая торжественность? Не проще ли: и снизу, и сверху, и со всех сторон — болотные хляби, а желающий остаться невредимым сидит среди этих хлябей на волнующейся кочке и только и думает, как бы ему самому не расхлябаться. «Тяжкий млат» надробил «стекла» слишком достаточно, а булата и по сю пору не сковал.
Все эти посторонние рассуждения веду я потому, что каждая партия новых книг, поступающих с книжного рынка, и до сих пор приводит в главной своей части только в недоумение. И сейчас лежит передо мной такая партия; но можно ли говорить о «третьих томах» Скитальцев или Ратгаузов, когда они не составляют ни правой, ни левой, ни середины? Право, это было бы излишней роскошью.
Хотелось бы говорить с почтением о поэте, создателе нескольких прекрасных стихотворений, К. М. Фофанове; но откроем его новую книжку «После Голгофы» и пропадает охота. Зачем так безбожно неряшливо относиться к русскому языку, произнося слова «слышно» и «стерта» с ударениями на последнем слоге? Это истинно по-интеллигентски: написать шесть книг стихов и под конец на каждую посадить досадную кляксу: то пошлость, вроде незабвенных «дачки» и «балкончика», то просто непростительную орфографическую ошибку «для размера». Такова, видно, нововременская культура. Соседство с М. Ивановым и Кравченками, и Вильде даром не проходит.
Есть у нас, кроме не вытанцовывающейся «золотой середины», еще один род литературы, постепенно делающийся периодическим. Это, собственно, не литература, а «человеческие документы». Когда воздуха не хватает, отдельные люди и целые группы людей начинают задыхаться и кричать; так точно кричат все громче и настойчивей теперь и русские люди; но пока это крик лишь тысяч, а миллионы безмолвствуют (или — нет?). Каюсь в своем маловерии: я все еще не умею понять, кричит ли это вся «больная Россия» (и этой ли России посвящена последняя книга Мережковского?), или это отдельные вопли тех, кому «мать молока не дала»? — Вот и среди последних «новинок» есть две очень острые книги таких «русских вопленников»: «Записки Анны» Надежды Санжарь и «Говор зорь» Пимена Карпова. Есть ли в действительности такие имена, или это целая часть больного человечества, требующая врача, которого мы еще не в силах ей предложить, — водила слабыми перьями своих представителей? Во всяком случае, в этих книгах есть не одни чернила, но и кровь; кровь, будто запекшаяся между отдельными страницами; и не словами фельетона надо отвечать на эти кровавые и мучительные слова. Книги в лучшей своей части косноязычные, но ведь и настоящие мученики чаще косноязычны, чем красноречивы.
Итак, с одной стороны — безотрадный серый фон; та ткань, которая должна быть окрашена в нежные цвета литературных традиций, — она состоит из дряблой осенней паутины, которую сметет первый снег; расшивать бы да и расшивать ее яркими шелками, — да игла проходит насквозь, и рука швеи оказывается праздной. Какой угодно свободы хотели бы мы от художника, но почему в русской литературе так легко заподозрить всякую личную художественную свободу? Почему самые талантливые слова или пропадают бесследно, застревают в углах какой-то «бани с пауками по углам», — или же становятся лозунгами, которые немедленно обращают в свою пользу литературные приживальщики?
Недавно вышла, например, новая книга Бальмонта — «Морское свечение». В сущности, это вовсе не книга в том смысле, как в России принято понимать «книгу». По видимости это сборник статей; по крайней мере под одной обложкой содержится пятнадцать разных заглавий; но, в сущности, это просто богатый пестрый ковер, расшитый нежнейшими шелками, и никаких перерывов в узоре нет; только в одном месте шелка потемнее, в другом посветлее, в одном месте вышит причудливый завиток, в другом — не всегда приятная прямая. Здесь — образы, мысли, наблюдения, переживания, отрывки из записных книжек, какие-то в полудремоте рассказанные сказки; все пестро, один узор незаметно переходит в другой. Мечта же и душа ткача и молодая, и богатая, и певучая. Благодарить его за сноп цветов полевых и тепличных, за его «малые зерны» и «рдяные звезды», за его книгу, написанную обо всем и ни о чем?