История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сам я для этих неизбежных жестокостей был не годен. Не знаю даже, как это назвать. Если бы меня спросили, нужно ли расстреливать злейших врагов революции, я, не задумываясь, сказал бы: да, необходимо. Но не знаю, смог ли бы стрелять в них — не в бою, а по приговору суда, в безоружных.
В довоенное время я в каком-то журнале читал, как один образованный человек говорил другому, что он неспособен зарезать поросенка, а тот его спросил: «А есть способен?» Первый ответил утвердительно, и тогда второй назвал это подлостью, говоря, что это значит, прикрываясь интеллигентностью, перекладывать неприятную работу на других. Я как раз таким «подлецом» и был. Я не мог смотреть, как резали животных. И не потому, что я боялся крови, нет, а потому, что лишение живого существа жизни казалось мне ужасным своей непоправимостью, невозвратимостью того, что так просто уничтожается посредством ножа. Но есть мясо я не отказывался.
В революции я себя чувствовал вот таким же подлецом: зная, что физическое уничтожение врагов революции необходимо и неизбежно, и что необходима готовность пожертвовать и своей жизнью, я чувствовал себя неспособным ни на то, ни на другое. А между тем ждал от революции улучшения своего бытия.
Однажды из Устюга приехал некто Илюха Семишонков (это прозвище, фамилии и отчества его не знаю, был он из деревни Большая Сельменьга). По его словам, он был комендантом Губчека. Мне, как председателю волисполкома, он под большим секретом сообщил, что приехал на расследование одного серьезного дела. Немного я знал его еще тогда, когда был подростком. Как-то в деревне Ряжка он участвовал в одной драке, а когда верх взяла противная сторона, залез в хлев, под колоду (заменявшую кормушку) и там отсиживался.
Я тогда там был в гостях у своей родни. О нем тогда говорили: ну, уж этот Илюха в каждую драку сунется. На действительной службе он дослужился до старшего унтер-офицера и те, кто вместе с ним служили, говорили: ну и скотина Илюха, шибко тянул своего же брата солдата. И после возвращения с действительной он имел репутацию человека, который без причин набрасывался на всякого драться. Где он был в Германскую войну — я не знаю, но когда я вернулся из плена и услыхал, что он в Устюге на большой должности, был этим неприятно озадачен: неужели, думаю, новой власти нужны такие люди? Потом, когда я услыхал, что он расстреливает осужденных, согласился, что да, в период, когда приходится применять смертную казнь, такие люди необходимы. Он, по-видимому, этим делом не тяготился: как рассказывали его знакомые, он любил им похвастать, что собственноручно застрелил столько-то человек.
Из волисполкома они тогда ушли с членом волисполкома В. Г. Генаевым к нему на Березово, пить наваренное ко Крещенью пиво.
Там Илюха вздумал похвастаться имевшимся у него наганом и нечаянно выстрелил в лоб своему родственнику Ваньке Писарьку (это прозвище, писарем он не был), тут же с ними выпивавшему, и убил его наповал, а сообразив, что наделал, под свежим впечатлением и себе пустил пулю в висок, тоже не шелохнулся. Генаев потом говорил, что пока ходил в подполье за пивом, два покойника поспело. Население по этому поводу говорило: собаке — собачья и смерть, имея в виду Илюху не как коммуниста, а как человека дурного нрава.
Секретарем губкома партии в Устюге[340] в первые годы советской власти был некто Клаас[341], небольшого роста, с огромным горбом сзади и спереди. Говорил картаво, с нерусским акцентом (однажды мне пришлось слышать его выступление). Не знаю, какой он был национальности, говорили, что латыш. Так вот про него рассказывали много нехорошего: будто бы он иногда у себя в кабинете пристреливал людей — буржуев, конечно, и что будто бы буржуйских дочек принуждал к сожительству, а отбирая у буржуев бриллианты и другие драгоценности, присваивал их и украшал ими свою любовницу.
Мне во все эти россказни верить не хотелось, и если кто-нибудь рассказывал это при мне, я всеми силами старался это выставить как сплетни, пускаемые врагами революции. Но, к сожалению, в этих рассказах было и такое, в чем я сомневаться не мог. Так, например, любовница его была из деревни Плёсо, мимо которой мы ездили в Устюг, там мне показывали, из какого она дома и рассказывали о ее поведении во время побывок на родину. А потом в Устюге я как-то видел ее в клубе, во время танцев.
По одежде и повадкам она напомнила мне девок с Невского проспекта, которых я видал в прежнее время: она была в шелках, на руках кольца, в ушах серьги — в то время как по улицам этого же города красноармейцы щеголяли в растоптанных лаптях. А ведь перед ними Клаасу приходилось выступать, призывать их мириться с лишениями и не щадить своей жизни. Это не вязалось, конечно, с моими представлениями о революционном порядке.
Мой старый знакомый Шушков Илья Васильевич в это первое время был членом РКП и заведовал отделом народного образования уисполкома. Правда, встретиться нам в этот период не довелось, а во время чистки партии в 1919 году он был исключен в числе многих других. В списке исключенных, помещенном в местной газете, я о нем прочитал: «Исключен за непонимание коммунистической тактики в период классовой борьбы». Я тогда подумал: неужели для партии полезнее такие, как Пашка Казаков, чем такие, как Шушков?
Я знал, что Пашка, конечно, напускал на себя нужную в данный момент окраску, Шушков же мог отстаивать те или иные свои личные взгляды на вещи. Позднее, году в 24-м, когда мне пришлось встретиться с Шушковым, он мне рассказывал, в чем выражалось его «непонимание». Будучи членом уисполкома, он предлагал, чтобы губернские и уездные