Силуэты - Борис Полевой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шутливую эту книгу я листал с невольным благоговением. В ней великие люди, имена которых мы чтим, представали в самом необычном облике. Репин выступал как писатель, Шаляпин как рисовальщик, Собинов как поэт, Блок, тонкий лирик Блок… как комедиограф.
— Вот мечтаю, когда-нибудь издадут, — говорит Корней Иванович, любовно поглаживая толстенный альбом. — Только вот жанр трудно определить, ведь такого, друзья мои, еще не бывало. Тут все разное: и авторы и темы, общее только одно — юмор, это самое ценное качество человеческого характера, лучшее лекарство от всех душевных болезней. Юмор — великая вещь. Вам не кажется, что в теперешней нашей жизни мы стали все слишком серьезны и юмора не хватает, а он нам нужен как кислород.
На столе неярко светила лампа старинного образца. Кружился над ней караван журавлей. Тени их тихо плавали по стенам, в открытое окно вместе с прохладой и сыростью ветер задувал обрывки песни, которую пели где-то далеко. Чуковский сидел, покрыв ноги пледом, подбитым плешивым мехом, и казался добрым волшебником, который устал удивлять мир чудесами и теперь тихо отдыхал. Но долго не усидел. Встал, вышел в соседнюю комнату и вдруг возник в дверях в средневековой серой мантии почетного доктора Оксфордского университета — широченной хламиде и странной черной шапочке с четырехугольным верхом и кисточкой, спускающейся к длинному носу.
Вошел в комнату. Повернулся, давая возможность обозреть себя со всех сторон. Спросил:
— Ну, как, не очень вызывающе? — Потом серьезно добавил: — Из наших русских такая мантия имелась только у Ивана Тургенева в 1879 году.
Добрейший волшебник, как оказывается, обладал еще и даром перевоплощения.
Снова и в последний раз встретились мы с Корнеем Ивановичем в загородной больнице. После не очень тяжелой, но противной операции я понемногу учился ходить по парку, куртины которого были в ту пору сплошь позолочены одуванчиками. Цвела черемуха. Счастливцы, имевшие возможность гулять по более широкой орбите, иногда приносили из леса ландыши.
Я брел потихоньку мимо так называемого инфекционного корпуса — длинного приземистого здания, где каждая палата имела не только внутренний, но и свой особый наружный вход, ведущий через маленькую терраску прямо на дорожку. На одной из этих террасок я приметил очень высокого человека, покрытого клетчатым пледом. Он смотрел на распустившуюся березу, к серебряному стволу которой была прикреплена скворешня. У скворешни разыгрывалась какая-то шумная птичья сцена.
Что-то в облике этого больного, может быть, сутуловатость фигуры, может быть, длинные руки, лежавшие на перилах, будто он приготовился читать лекцию и опирался на кафедру, вдруг показалось знакомым. Чуковский! Боже мой, вот подарок судьбы за все мои испытания последних дней.
По-моему, он тоже обрадовался.
— Идите, идите ко мне, сын мой. Я вас благословлю. Обнялись, поцеловались. По-русски, троекратно со щеки на щеку. Как водится, обменялись подробнейшими сведениями о своих недугах, и я стал жаловаться на вынужденное больничное безделье.
— А я привык. Я здесь, как говорят эскулапы, адаптировался. Знаете ли, не скучаю. Некогда скучать.
Он вел меня в свою палату. Вместо стандартного больничного стола у окна стоял просторный обеденный, а на нем в беспорядке, а точнее говоря, в каком-то особом порядке, лежали книги и с трех концов стола, отдельно, начатые или исписанные листы бумаги. Явно рукописи. Но почему их было три? Лежали они так, будто три человека работали за этим столом, сидя каждый со своей стороны, а сейчас вот взяли да ушли.
Нет, оказывается, за столом этим работал один он, больной, и действительно работал над тремя книгами: над книгой о Некрасове, над подготовкой к печати нового, кажется, двадцать третьего по счету издания «От двух до пяти». А на третьей грани стола писалась какая-то, не помню уж какая именно, литературоведческая работа.
Я принялся, по обычаю всех больных, интересоваться его болезнью, ходом лечения, состоянием здоровья. Он поморщился.
— Не тема, не тема. Я и сам знаю, что нахожусь в том возрасте, когда большая часть мочи уходит на анализы, но говорить об этом, ей-богу, не стоит. — Поправил на плечах плед, закутался и вернулся на терраску. — Вы лучше посмотрите, что на березе творится.
На березе продолжалась птичья возня. Конфликт был в разгаре. Слышались истеричные крики, из скворешни, порхая, летели пух, перья, какая-то ветошь. Вглядевшись, я понял, что стайка воробьев атакует скворца, который, забравшись в деревянный домик, выбрасывает из него их пожитки.
— Эти маленькие разбойники, — улыбаясь говорил Корней Иванович, — зимой оккупировали скворешню, натаскали туда какой-то своей рухляди. И вот вернулся из заграничной командировки хозяин и, естественно, вышибает их. Час наблюдаю эту потасовку. Видите, какой деловой, самоуверенный скворец. Характер! И он, конечно, прав, но мне все-таки жаль и воробьишек. Хотя, повторяю, право на его стороне: не в свои сани не садись… с чужого коня среди грязи долой… на чужой каравай рот не разевай. Ну и так далее. Мало ли на эту тему насочинял русский народ.
— Много вы пословиц знаете.
— Мало, друг мой, мало. У Даля пять томов. А каждый новый день их рождать продолжает. Народ творит ежедневно, ежечасно. За ним не поспеешь… Вот правлю сейчас «От двух до пяти». Кажется, зачем бы; двадцать третье издание. Ан нет, уже и добавлять и править надо. Волны времени вынесли новые золотые песчинки.
Он говорил о пословицах, а между тем все мы были свидетелями того, как сам он, этот старый, добрый волшебник обогащает народный язык, несет в него новые пословицы и поговорки: «Если могу — помогу». Сколько такого перешло из его сказок и побасенок в живой язык.
Мы сидели с ним до ужина. Говорил он один. Обаятельный, остроумный, громозвучный, любящий шутку, весь как бы пропитанный юмором, он легко вел беседу. Но его многоречие не было утомительным: он столько читал, столько знал и так по-своему умел видеть даже самое простое и не приметное в бытии явление!
Даже тут, в больнице, он жил по строгому графику.
— По-крестьянски, по-крестьянски живу. Встаю на заре и, если работники клистира не мучат вечерними процедурами, ложусь с заходом солнца.
И это было так. С четвертого этажа из окна моей палаты был виден и «инфекционный» корпус. И если доводилось вставать часов в шесть, когда все еще было одето серым предутренним туманом, сквозь туман этот неясно пробивалось желтое пятно в знакомом окне. В палате у него стоял телевизор, но он никогда его не включал. Он не терпел общения с жизнью через голубой экран. А вот до общения с живыми людьми был жаден.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});